Федору
Михайловичу не раз говорили, что с фамилией Алексеев еще можно выбиться
в люди, но с именем Федор человеку не стоит надеяться на медные трубы.
Сокурсник Алексеева, Илья Косинский советовал поменять, пока не поздно,
имя Федор, на, скажем, на… Да любое другое русское имя звучит
презентабельнее Федора. Вообще, если ты заметил, говорил Илья, греческие
имена на русском ономастическом древе звучат как-то уж очень
сатирически: Феоктист, Феофилакт, Фелицата.
Наверное, поэтому
к Алексееву и приклеилось прозвище Бисмарк. Оно следовало за Федором
Михайловичем неотступно, как тень. Куда бы Алексеев ни поступил служить,
через время туда приползал этот мерзкий немецкий обрезок и воссоединялся
с ним, несмотря на брезгливое сопротивление Федора. Хотя в Алексееве не
было ни капли — как бы это? — канцлерского. Наоборот, ему все говорили,
что человеку в его летах следует быть ответственнее, что ли. Ну, что это
такое? Он нигде не задерживается. У него было чудесное место в
администрации. Люди мечтают, вы понимаете, Федор Михайлович, люди
мечтают попасть в администрацию, там связи, там карьера, там влиятельные
люди, а вы недели не продержались. Он объяснял, что не виноват, так
получилось, просто этот вице-губернатор, мужчина мясистый, хотя нельзя
сказать — толстый, какой-то опухший, с выпученными глазами и губастым
ртом, сказал Алексееву: «Что ты мне тут написал!» — безжалостно налегая
на местоимение, и ему ничего не оставалось, как написать заявление. Ему
говорили: пора бы где-нибудь зацепиться и начать расти. Алексеев
отвечал:
«Я зацеплюсь,
обязательно. И вырасту когда-нибудь, да, да».
Были у него еще
недостатки. Маша Потоцкая, давний друг Алексеева, брала его руку в свои
пухлые руки и говорила:
«Ну, что это
такое, Феденька? Тебе сколько лет, сколько лет твоему сыну? Что ты
делаешь? Как можно? О тебе такие гадости носят — мне стыдно слушать.
Понимаешь? Мне стыдно».
Он потирал лоб,
сам себе напоминая в эту минуту мальчика, уличенного в некрасивом
поступке, и лепетал:
«Кто мог подумать!
Ах, Господи Боже мой! Как неприятно, гадко. Она клялась, что умеет
держать язык за зубами. Ну, что за народ! Маш, ей-ей, вперед буду
сдержан. Это случайно получилось. Она первая начала куры строить».
Алексеев обещал
Маше никогда больше не завязывать служебных романов. Но проходило время,
и он снова попадался.
Прошлой весной он
пережил прямо-таки жгучий позор. Ему никогда не было так стыдно перед
Машей. Он взял отпуск и скрылся на даче. Получился дворянский месяц в
деревне. Яблоки висели прямо за окном, молоко Алексеев покупал в
деревне, за хлебом ездил на велосипеде в сельцо Ивановы Дворы. Вечером
он зажигал в камине огонь, в постель забирался с грелкой и долго смотрел
на картину, которая умащивала его нервы. Если начинали одолевать
неудобные мысли — о том, что сын растет где-то без него, о том, что
время летит стремительно, а он выпал из общего потока и плетется сзади,
то он брал с полки томик Баратынского и открывал на пятой странице.
Однажды перед
обедом Алексееву позвонила Анна.
Два года назад она
сидела в кабинете в конце коридора, потом перебралась не то в банк, не
то в торговую фирму — Алексеев не интересовался. Он предложил ей себя,
как только они стали здороваться. Анна сказала, что ей приятно, однако
надо подумать, а думает она долго. Про себя он махнул на нее рукой. Были
другие женщины, не хуже. Хотя, конечно, было жаль.
После «ну, как
дела, что нового, ты все там же, жениться не собираешься?» она спросила,
что он делает после обеда или после работы. Она спрашивает просто так,
ну, в общем, конечно, не просто так, а, кажется… нет, не кажется — у
нее, видишь ли, случаются странные мысли, какие-то неуместные, не к
месту, несерьезные, не по возрасту. И, в общем, если он не передумал,
она хочет прийти к нему, он ведь один живет.
Он сказал — в три
пополудни, Курчатова пять-пять, за драматическим театром, дом, где
магазин «Бегемот», первый подъезд. Знаешь, я после отпуска, и у меня
дома, кроме лука и пельменей, ничего нет.
Он подошел к
цветному календарю возле шкафа (чернокожая модель с глазами, выражавшими
укор, сострадание) и сделал пометку карандашом.
Около трех в дверь
позвонили. Запахиваясь в халат, он пошел открывать.
Анна изменилась.
На ней было много золота. Он хотел сказать — «О!» — но вовремя
почувствовал, что это прозвучит фальшиво, и сказал то, что думал — ему
нужна минута, чтобы привыкнуть к ее новому облику.
Анна повесила
сумочку и, став к нему вплоть, приподнявшись на цыпочках, поцеловала его
в щеку.
«Ну что, — сказала
она, входя в комнату, — я сильно изменилась? В общем, приблизительно так
я себе и представляла твою конуру: обои висят, на окнах мешковина, зато
Шопенгауэр с Шпенглером на почетном месте. Ну? Я сильно изменилась?
Боже, как ты здесь живешь? Ну, я изменилась?»
«Нет», — сказал
он.
Анна села в
тусклое кресло. «Вляпался, — подумал Федор. — Она запудрит мне мозги, а
потом примется лепить из меня подобие мужа, каким он был двадцать лет
назад». Итак, слева: прижимиста — могла бы вина купить и сыра. Справа:
хороша, лучше, чем была год назад. Ее полнота казалась легкой.
Анна начала. Ее
никто не понимает. Муж не понимает, что она женщина и хочет внимания.
Дочь не понимает, что должна хорошо учиться и радовать маму. Директор не
понимает, что Анна самая умная и красивая женщина и ее надо ценить.
«Подожди, мне надо
рассказать», — говорила она, отклоняя его руку, когда, решив, что теперь
можно, он пытался подобраться к ее бедрам.
Праздник, на
который он позволил себе понадеяться, лопнул с некрасивым звуком. Анна
меж тем продолжала шлепать человечество. Она устала. Устала от
непонимания. Люди почему-то считают, что она должна раздавать им деньги.
Вы меня извините, бабки на дороге не валяются. Надо зарабатывать. Да-да,
вот именно, крутиться надо.
Никакой зуд не
заставил бы теперь Федора склониться над ее выхоленным, опрысканным,
умащенным кремами телом.
Наконец, через два
часа Анна умолкла. Томно приподняв левую бровь, она облила Федора
просьбой, приводившей его в бешенство:
«Ну, рассказывай».
Он сказал, что ему
нечего рассказывать, в его жизни ничего не происходит. Извини. Мне
кажется, ты… Нет, я ничего такого не хочу сказать. Извини. Пока ты, как
бы это, словом, не важно, у меня душа повисла. У меня, видишь ли, душа
должна стоять.
«О-о, какие мы,
оказывается», — протянула Анна.
«Извини», — опять
сказал он.
Анна покраснела.
Набравшись духу, она спросила — он что, предлагает ей вот так просто
уйти?
Он сказал — я не
виноват.
В прихожей она
попыталась объясниться. Федор перебил ее, сказав, что не научился
срывать с женщин бюстгальтер, он не насильник и никогда им не станет.
Он включил
телевизор, побегал по каналам и остановился на фильме, в котором негров
было больше, чем белых. Он пошел отключать телефон, но именно в эту
минуту аппарат издал пронзительный звон. Это был Илья Косинский, у него
было дело к Федору.
«Прости, не
теперь. Позвони через час, не могу, я занят».
Отключил телефон и
сел в кресло смотреть на шоколадных девушек.
Позвонить Евгении?
Он прислушался к себе. Там, в Федоре, после визита Анны было мрачно,
грустно, ему никого не хотелось видеть.
Назавтра Женя
позвонила сама и сказала, что ему надо что-то делать с телефоном, она
звонила всю ночь, так не обращаются с любимой женщиной.
«Ты права. Я
свинья, и никогда не скрывал этого».
«А ты не будь
свиньей, ты исправляйся».
«Человек имеет
право быть свиньей».
Женя еще в
прихожей отворила теплый рот. За четыре года, что они пользовали друг
друга, их интерес друг к другу немного угас. Иногда, правда, на Женю
что-то находило странное, и она требовала, чтобы Федор назначил ей
свидание и пришел с цветами. Или вдруг обвиняла его в том, что он не
видит в ней личности. Вот скажи, пожалуйста, почему ты не видишь во мне
личность? Почему ты относишься ко мне, как к какой-то чушке? «Я не
отношусь…» Неправда, ты презираешь меня, ты никогда не говоришь со мной,
ну, скажем, там о чем-нибудь таком, а я, между прочим, университет
кончила. Проходил месяц, и Женя звонила и говорила, что у нее в душе
набралось много сору и надо его выгребать.
Сегодня в душе
Евгении был трудный сор: годы, Федя, годы! Она зубами вцепилась бы в
них, она знает, сколько морщинок у нее на лице, дочь в гражданский брак
вступила, дура. Болячки. Но самое-самое, Феденька, самое такое (я только
тебе могу признаться): совсем недавно на меня поглядывали мальчики
сорока лет, а недавно ей позвонил жених пятидесяти девяти лет и сказал,
что у них разумная разница в возрасте. Как тебе такой финт?
Федор раздавил
окурок в пепельнице, потрепал ее перси и сказал:
«У тебя впереди
лет пятнадцать цветной молодости».
Он забыл отключить
телефон, и тот вернул его к реальности. Это была Анна. Она просила
объяснить ей, что она не так сделала. В конце концов, она не студентка,
чтобы он так с ней обращался. Может, он думает, что она студентка, так
она не студентка, и знаешь, она не с улицы к нему пришла, у нее все-таки
положение и все такое. Давай встретимся и поговорим.
«Не сегодня, —
сказал он. — Я устал».
«От чего ты
устал?» — спросила она.
О, милая! Я не
стою на месте, привязанный. Ну, ну! Сейчас ты скажешь: «Ах, вот мы
какие!» Отношения могут строиться на правде, могут строиться на лжи,
никто не доказал, что вторые слабее первых, но я не научился лгать.
Первый наперсник госпожи Бовари не признавал осложнений в таком простом
деле, как любовь. Я не виноват, что любовь — дело, извините меня,
простое. Я не могу быть твоим духовником. Прости, пожалуйста. Может,
потом как-нибудь.
«Почему вы,
мужчины?..»
«Я не уверен, что
— мы, мы — мужчины, мы — все, все мы одинаковы!» — крикнул он и бросил
трубку.
В понедельник
Федор явился на службу на два часа раньше, выпил пять чашек кофе подряд
и сел за компьютер править отчет, так что, когда его вызвали драть за
несделанную работу, он спокойно положил на стол папку с готовым
материалом. Потом он ходил по смежным отделам и собирал данные для
отчета в министерство, потом звонил в районы и уточнял цифры, которые не
сходились с цифрами научно-исследовательского института. Нужна была
неделя, чтобы все проверить и составить отчет по городу. На совещании
его обязательно спросят, что он предлагает. Поэтому он наметил в
блокноте несколько предложений, подкрепил их обоснованием. Перед обедом
в голову толкнулась обычная понедельничная мысль: «Господи, какой
чепухой я занят! Что я делаю вместо того, чтобы…» Вот здесь-то мысль его
безнадежно застревала, потому что ничего другого он себе предложить не
мог. Это дядя Ваня обманывал себя, говоря, что из него мог бы выйти
Достоевский или Шопенгауэр. Ни черта подобного. Ни Достоевского, ни
Греча, ни даже Кукольника!
В коридоре
раздались звуки запираемых дверей — обед. Федор стоял перед плакатом и
пальцем водил по лицу черной губастенькой модели. «Однако час
адмиральский», — сказал он ей.
Он запер кабинет и
пошел по коридору, здороваясь направо и налево.
В столовой
выстроилась длинная очередь. Алексеев пошел в буфет. Пирожок с творогом,
сметана и стакан яблочного сока. Следом зашла женщина с хорошим лицом
(«глаза восточные, впрочем, скорее, молдавские»). Каждый раз Федору
казалось, что теперь уж точно ее поцелуй наполнит его до горлышка,
поиски закончились, он нашел то, что ему было в детстве кем-то обещано.
Если она возьмет яблочный сок, он сделает попытку, если нет — то нет.
Женщина не стала брать сока, но вдруг подошла к нему и, кивнув, сказала,
что читала его отчет. Он составлен так, словно над ним работала группа
исследователей. Он все данные согласовал?
«К сожалению, их
невозможно согласовать, — сказал он. — Вы в каком отделе служите?»
«Я у вас буду две
недели проверять», — сказала она.
«А-а», — сказал
он.
Она, как он понял,
знает его имя, а ваше?
Лариса Андреевна.
И мы можем более
подробно поговорить?
Наверное, да.
Конечно, да.
Когда?
А после обеда,
если… Она спокойно улыбнулась и сказала, что если надо, она отложит
дела. «Если надо» — что это может означать? А то и может. У Федора
подрагивали пальцы и прыгал голос. Через полчаса, когда Лариса зашла в
его кабинет, Федор был спокоен. Он проверил ее. Для этого он брал руку
клиентки, и если она не отнимала, это нужный знак. Лариса экзамен сдала.
Он сидел напротив и рассказывал о том, как он не сделал карьеры.
Он живет один, у
него теплая квартира. И знаешь, он чувствует себя беззащитным перед
потоком, который по капле, по капле вымывает из нас жизнь.
Она сказала — вы
боитесь не успеть и торопитесь, торопитесь, никуда не успеваете и раньше
времени затрепываете душу до дыр.
Он сказала — да,
одни затрепывают, другие отсиживают, третьи затаскивают, только попы и
чиновники кажутся цельными людьми, потому что не сомневаются.
Дней через
двадцать показались первые углы ее характера. Отношения она обставила
какими-то староверскими запретами и пожаловалась на мужа, который ничего
не хочет. Муж приходит домой, садится в кресло и погружается в
оцепенение, из которого его никто не может вырвать. Бормочет телевизор,
звонит телефон, свистит на кухне чайник, Лариса намазывает на лицо крем,
а муж ничего не хочет. Наконец, у Ларисы появились просьбы, от которых
на Федора наваливалась тоска: он должен был звонить и развлекать ее
умной беседой.
Позвонила Анна и
спросила: может, пора перестать дуться? Он ответил, что не думал дуться,
все немного сложнее: еще небольшое мозговое усилие — и ответ всплывет на
поверхность.
«Ну! Ну!» —
подталкивала она.
Не знаю, не знаю.
Было что-то — жар, предчувствие тайны, но пока Анна раздумывала, это
состояние рассеялось. Никто ни в чем не виноват. Вот если бы вернулась
прежняя легкость — нет, легкомыслие. Да, легкомыслие. Это когда ты
счастлив сегодня, сейчас, и не спрашиваешь себя, что будет завтра. Вы
устали от мужей, двадцать лет одни и те же слова, бежать некуда, и вам
кажется, что Федор — это другой порядок чувств, а он на самом деле такой
же, как ваши мужья: он — еще не лопнувшая иллюзия, и как иллюзия
продержится полгода, не больше, а потом обязательно лопнет. Придумай
мечту, трудную, чтобы долго держалась на плаву. Так легче жить. Вот у
него есть мечта, трепетная, сидит в душе, в заповедном месте…
«Какая?»
«О, нет, — сказал
Федор, — это мечта мужская, женщине она не подойдет».
«Я не отстану».
«Бесполезно, я не
открою».
Позвонил Илья
Косинский и сказал, что есть заказ на тысячу условных. Хорошие деньги,
Федя. Тебе нужны деньги?
Позвонила Маша
Потоцкая и запричитала:
«Феденька, Федор,
ну что ты делаешь? Ну, как это можно? Ее муж добрейший человек. У них
прекрасная семья, дочь студентка. Ты понимаешь, что влез в порядочную
семью, Федор!»
«Маша, — он
устроился на диване, — прошлой осенью за городом в котловане, вырытом
под большой особняк, утонул цыганенок, ему было шесть лет. Кудрявый
кофейный мальчик. Я хочу сказать, Маша… Ты можешь себе представить, как
он пытался выбраться, дрожал от холода, звал на помощь, как ему было
страшно? Можешь?»
«Федя, это,
наверное, ужасно, но ты все равно не можешь вторгаться в чужую семью.
Это нехорошо».
«Да. Конечно.
Жаль. Я больше не буду».
С Федором начала
здороваться молоденькая секретарь комиссии по оздоровлению детей.
Поначалу она сухо кивала ему: «Здрасьте». Потом стала наклонять голову и
задерживать взгляд. И вот у нее возник к Федору вопрос. После того, как
Федор закончил развернутый подробный ответ, она удивленно
поинтересовалась, откуда он все это знает?
Замечательные
преимущества юности — отсутствие складок, чистое дыхание, здоровые зубы.
Бедра, правда, были, как у мальчика, зато спереди она была замечательно
развита, и эта замечательно развитая красота, когда она спускалась по
лестнице, трепетала бесподобно, умопомрачительно. Она целовалась
по-новому, с резким губным звуком, да Федор быстро отучил ее. Он давно
мечтал о молодой женщине. Совсем необязательно, чтобы она знала, что
значит existentia, но ему надо, это его условие, требование, закон,
чтобы она не просила: «Ну, рассказывай», и не настаивала на том, что ее
никто не понимает. Ольга (ее так назвали родители) не звонила за полночь
и не просила, чтобы он рассказал ей что-нибудь интересное. Федора
немного смущала плотоядность новой подруги. К счастью, Ольга у него не
задерживалась. После процедуры она спешила в кафе, а Федор с приятной
болью в пояснице садился к столу изучать насекомое в «Превращении».
Иногда Ольга обращала к нему теплый русско-женский вопрос: «Алексеев, за
что тебя бабы любят? Ты же любовник никакой». Не скажу. «Почему?» Это
грубо. «Что грубо?» Причина. Я выяснил, почему любовников и любовниц
любят, а с мужьями и женами тянут супружеский долг. Но я не могу
сказать, это грубо. «Ну-ка, ну-ка, — сказала она, приподымаясь на локте
и заглядывая ему в лицо. — Ты не врешь? Не врешь, вижу, что врешь».
Федор взял ее за
подбородок и сказал голосом, которого она еще не слышала:
«Пора взрослеть,
девочка».
«Ого! — сказала
она. — У тебя есть коготки. Оказывается».
Ольга накинула
халат и пошла в ванную. Там что-то не так раскрутилось, не туда брызнуло
или брызнуло не тем, что ожидалось. Ольга взорвалась коротким словом и
через секунду, нервно запахиваясь в халат, ворвалась в комнату.
«Послушай, что
тебе надо? Что тебе не нравится? Ты устроился, как кот, у тебя есть все.
Что не так? Я прихожу, сама к тебе еду, хватаю такси и еду через весь
город, прихожу, обхаживаю — зачем я это делаю? Ты можешь сказать, зачем
мне это? Что тебе еще надо? Чего тебе не хватает? Ты можешь сказать?»
Федор перевернулся
на живот и сказал:
«Чай кончился, а
работы много».
Ольга присела
возле. Она сказала, что не понимает. Все стали какие-то надорванные, сил
хватает на один зевок. Чем сердечнее человек, тем он почему-то слабее.
Ее брат — умница, чудак, но когда ему говорят, что юность прошла и
пришло время жениться, он смотрит удивленно и не может понять, чего от
него требуют. Ее папа запирается в кабинете и перекладывает марки,
перекладывает, перекладывает, а когда мама все же пробивается к нему и
говорит, что надо ехать на дачу, он смотрит на нее глазами, которые
спрашивают с усталой ненавистью: «Ах, это вы? Вы все еще здесь?»
Федор пожал плечом
и сказал, что любой ответ прозвучит как издевательство.
Ольга опять
вздохнула и сказала:
«Ты — как они».
Она продолжала
приходить к нему. У него было тихо, никто не бренчал на гитаре, на полу
не валялись окурки. Он сидел за компьютером. Она дремала на диване.
Иногда она спрашивала что-нибудь. Он наливал себе чаю, закуривал
сигарету и начинал долгий, подробный, пересыпанный латинскими словами
ответ.
Однажды, уютно
пошевелившись у него под боком, Ольга поцеловала его в плечо и спросила:
«Алексеев, ты
женишься на мне?»
Нет, конечно. То
есть, конечно, он ее любит, как любил недавно Ларису и будет любить
кого-нибудь после Ольги, однако не в индийском смысле — когда умирают от
любви, а в человеческом. Это значит, ему, наверное, будет больно, но он
не умрет.
Вскоре она
перестала приходить к нему.
Осенью Федору
хорошо работалось, хорошо думалось и неважно любилось. Осенью просыпался
позыв к прогулкам. Он ходил, почти надев на голову зонтик и втянув
голову в поднятый воротник. К нему возвращались старые мысли — о жизни,
о себе, о сыне, и они не казались ему мрачными. Приятно было думать, что
однажды сын придет к нему, и он все ему объяснит. Или что сын лет через
пять женится, и Федор станет дедушкой. Следом являлись мысли веселые. Он
сам возьмет и женится, родится ребенок. Теплые слюни, трогательная
тяжесть на руках!
Осенью ему даже
болелось веселее, чем весной и летом. Ему звонила Маша Потоцкая, но не
говорила — Федор, как можно? Она рассказывала, как один мужчина картинно
ухаживал за ней, пудрил мозги, изображал интеллигентного кавалера, и как
она легко раскусила его план. Потом она спрашивала: «Федя, как ты
думаешь, если мужчина говорит, что ему надо лучше тебя узнать и
приглашает к себе, а не к родителям?..» Федор отвечал: «Он переспит с
тобой, а потом скажет, что…» «Что я ему не подхожу?» «Нет — что он тебе
не подходит, что ты слишком хорошая, а он слишком плохой». «А если
мужчина говорит тебе…» Он снова сразу отвечал, что последует за тем, что
говорит мужчина, и каждый раз Маша оставалась довольна.
Нынешняя осень
удалась особенно. Косинский нашел для него дорогой заказ, Федор
познакомился на остановке с красивой, спокойной женщиной. На нее не
нападала хандра, она не спрашивала его, почему жизнь ужасна, и не
жаловалась на мужа. Но вскоре она начала преувеличенно восхищаться
Федором, и отношения прекратились. За этим последовала немного мрачная
неделя. Он заболел и страдал от одиночества, одолевали серые мысли, он
думал, что сын никогда не придет к нему, он не женится, а если женится,
то будет то же, что и раньше. И за всем этим вставал самый главный,
самый неудобный вопрос: что такое жизнь? Еще немного, и он бы начал
думать о смерти. Тут ему позвонила Анна, молчавшая три месяца. Они долго
говорили, и когда Анна мимоходом пожаловалась, что поправилась на три
килограмма, с Федором случился необъяснимый, непонятный поворот. Три
лишних килограмма плоти что-то тронули в его душе, — бесшумно щелкнуло,
переключилось, вспыхнуло… Нет, не так, не то. Другое. Больной зуб
вырвали. Анна продолжала говорить, а Федор уже слышал рост молодого
легкомысленного чувства, которое всегда безошибочно указывало ему, что
он не потерял вкус к жизни.
Анна говорила
Федору, что он страшный человек, — он хладнокровно додержал ее до
состояния безумия и прибрал к рукам, тепленькую. Если бы полгода назад
ей кто-нибудь сказал, что она за полночь, как студентка бездомная, будет
целоваться с любовником в углу городского парка, она б с ума съехала.
Чем же вы, распутники, берете нас? Или мы сами теряем рассудок на
старости лет, а вас и искать не надо, вами город кишмя кишит? Ну,
признайся: ты все точно рассчитал: баба на излете, полная задница
разочарований, а огня в крови — не зальешь, делай с ней что хочешь. Ну?
«Ничего я не
рассчитывал. Я слушаю и слушаюсь себя, — он приподнялся и сел на
постели. — Скотское местоимение, всего одна буква, а может весь мир
втянуть в себя: я, я, я! Все строится на требованиях одной-единственной
буквы. «Ты», «он» — слова коллективные, а «я» торчит, как что-то на
бугре, и ничего знать не хочет. Но как только я отказываюсь от малой
части себя, она сразу оказывается в чужих руках, и с ней обращаются
варварски. В юности хватаешь чужие жизни. В зрелости тебе приносят себя
— бери даром, ну хотя бы подержи в руках. А тебе не хочется брать на
себя ответственность».
Он пошел на кухню
и вернулся с двумя стаканами сока.
«Пей, — Федор сел
на постели. — Мой сокурсник Козовский, Гриша Козовский, гм. У нас была
не советская группа, а какой-то польский сейм: Козовский, Косинский,
Потоцкая, Сикорский, Подгаецкая. Мой приятель Гриша Козовский, мы жили
на квартире, потом в общежитии, много выпито пива и съедено соли, — он
многого добился, наш Гриша Козовский. Три года назад он получал высшую
награду, — Федор пошевелился, устраиваясь на постели. — Их, кавалеров
ордена, там было шестеро или семеро, но Гриша был самый молодой и
красивый, поэтому камеры смотрели на него. Благородный анфас, правильные
уши, рыцарский профиль. Кадрик около года ходил по разным каналам. Я
позвонил Грише поздравить и спросил, о чем он думал, когда звучал гимн и
они стояли, как семинаристы перед архиереем? Знаешь, о чем он думал?» —
Федор прошептал на ухо, о чем думал Гриша Козовский.
Анна засмеялась.
«Ты врешь, ты это
придумал, чтобы рассмешить меня».
«Нет, не вру. У
самых великих, самых известных, самых легендарных людей такие простые
мысли, что их стыдно вымолвить».
Потом она вызывала
машину, а Федор забирался в ванну и думал. Он думал о том, что он может
запросто прирезать какого-нибудь дряхлого старика, изнасиловать
школьницу, ущипнуть за грудь оперную певицу. Он может написать толстую
книгу, назвать ее «Любовник ее парикмахера», прославиться и на вопрос,
что он думает, ответить подлой правдой. И только одного он не может
сделать — влюбиться и продержать в себе это чувство больше двух месяцев.
(Изнасиловать он все-таки не смог бы.)
Однажды Илья
Косинский сказал, что люди не перестают удивлять его. Он привык думать,
что не бывает обстоятельств, которые могли бы изменить человека, тем
более женщину. И вот. В районе, где Илья вырос, все знали Марину
Перкусову, гулящую девку. Знаешь, бывают в народе гулящие, от гулящих
матерей, потомственные блудницы, очертелые распутницы. Вдруг эта Марина,
в тридцать один год сказала: больше не буду, потому что — грех, и, как в
Писании, преобразилась. Сразу думаешь – глупости, это невозможно, но
приходится верить, ибо эта женщина действительно преобразилась.
Дней через десять
Илья вспомнил этот рассказ и понял, что все это время в нем кто-то думал
о преображении Марины и решил, независимо от него, Федора, взглянуть на
нее. Не знакомиться, поскольку это был бы сопливый киношный финт, а
взглянуть на женщину, которая сказала: «не буду — грех», и
преобразилась. Он узнал, что она работает в столовой, и отправился туда,
но когда он подходил к столовой, и до ступенек оставалось несколько
шагов, внутри у него что-то брезгливо ухмыльнулось, и он резко повернул
назад.
Федор получил
ставку в институте культуры, его пригласили на половину ставки в
университет. Он купил мебель. Звонила Маша Потоцкая и говорила, что он
становится умницей. Звонил Косинский, и Федор говорил ему, что его жизнь
уплотнилась, у него нет времени выйти вечером в кафе и посидеть с
коньячком в углу. Позвонил Козовский и удивил, убил сообщением: он
собирается оставить дела, жену и отползти в сторону.
«Что значит в
сторону?» — спросил Федор.
«Не свисти, —
сказал Козовский, — ты все прекрасно понял».
На Алексеева
подскочил спрос. Маша, которой многое позволялось, но все-таки не все,
сказала, что ему пора подумать о новом гнездышке. Ему нужна жена, есть
на примете очаровательное существо, интеллектуалка (у Федора зачесалась
спина), защитилась недавно, обещают кафедру, своя квартира, с ребенком,
конечно, ну и что? Извини, но ты потерял право на девицу, только с
ребенком, извини, пожалуйста, это было бы несправедливо. Зато у нее своя
квартира. Из вас получится галантерейная, академическая пара. Анна (что
совсем в строку не становилось) намекнула на свою племянницу, умницу, с
круглыми очками на скромном носике. Ты же знаешь, как трудно
образованной девушке найти порядочного мужчину. Он спросил: «Она
смуглая?» Она удивилась: «Зачем?» Федор ответил: «Так, спросилось. Я
подумаю».
В душе Федора
началась работа, после которой он признался Косинскому, что ему не
хватает, так сказать, психологического геморроя. Как тебе это объяснить,
друг мой Илья? То же самое было восемнадцать лет назад: было так много
счастья, что захотелось добавить чего-нибудь еще, и я добавил жену. Я
как бы переполнился, слишком много всего — сил, денег, любви, и меня
томит желание добавить что-нибудь еще.
Как-то его
пригласил к себе ректор, положил перед ним конверт и сказал, что здесь
работа Елены Андреевны, она перспективный ученый, но у нее слабая рука,
требуется корректное участие Федора Михайловича.
Пока он читал
статью, пятнадцать отстуканных на щербатой машинке страниц, спотыкаясь
на кучках словесного сора — «всем известно», «существует мнение», «ни у
кого не вызывает сомнения», он издавал звук, похожий на стон раненого.
После десятой страницы стон перерос в гневное фырканье, а на последней
распался вздохом облегченья. Но — ничего, Федор даже таким лепешкам умел
придать презентабельный вид, а потом с невыразимым весельем,
разворачивавшимся, впрочем, где-то глубоко внутри, он выслушивал вопрос
автора, которому он одолжил излишек своей учености: «Как вам моя статья
в «Вестнике»? Прочтите, там есть интересные мысли». И Федор начинал
прогулку по генеалогическому древу им же втиснутого в сочинение
суждения: год рождения, страна, имя родителя, год импорта в Россию,
подробности развернувшейся между западниками и славянофилами яростной
дискуссии относительно его приживаемости на русской почве, десятилетия
забвения, новое рождение и имя нового родителя, теперь считающегося
первооткрывателем.
Не зря доценты
ненавидели Федора.
Но когда к нему
подошла девушка (или молодая дама, черт их разберет, у них столько
способов скрыть свой возраст) с косуренькими глазами и спросила, что он
думает о статье, он произнес:
«Нда-а», — и
кивнул какой-то своей мысли.
От нее хорошо
пахло, она не курила. Федору это понравилось. Он поймал себя на том, что
думает о ней не как о подружке, а как о жене. Все свои ошибки она уже
совершила. Аборты, вечеринки, костры остались позади, иллюзии лопнули,
она перестала надеяться, как вдруг — Алексеев. Мама не раз говорила ей,
что как раз когда кажется, что все кончилось, все, наоборот, и
начинается.
Были у Федора
трусливые доводы против женитьбы. Он не был уверен, что через месяц
Елена не заговорит о пяти-семи предыдущих жизнях или что она не окажется
вегетарианкой, или вся ее научная (мысленно он брал это слово в кавычки)
деятельность (тоже кавычки) ляжет на плечи Федора. Но когда (с тайным
удовольствием) он представлял себе Елену возле детской кровати, в его
душе просыпались чувства, непонятно как сохранившиеся после пятнадцати
лет одиночества. Ему хотелось, чтобы все это немедленно началось, чтобы
жена ругала его, а он бы оправдывался, а потом они мирились бы.
Все были рады.
Маша уверяла, что такие девушки, как Леночка, теперь редко встречаются.
Главное, говорила Маша, Леночка интеллектуалка, значит, у вас будут
общие духовные (опять у Федора зачесалась спина) интересы, это главное
условие настоящего брака. Леночка сияла. Она пришла в восторг от
квартиры Федора, от камина на даче, от библиотеки, от родственников за
границей, от того, как он целовал, как хорошо он чувствовал ее тело и
как деликатен при этом был.
Федор решил, что в
воскресенье предложит Елене подать заявление. Он представил себе, как
она обрадуется и как обрадуется он сам. Позвонил Косинский, Федор
устроился в кресле для долгой беседы. Он сказал, что в четверг подает
заявление. Илья поздравил и спросил, давно ли он перечитывал «Крейцерову
сонату»? Федор сказал — да, и «Крейцерову», и «Смерть Ивана Ильича», и
«Семейное счастье», и даже «Гарсон, кружку пива!» Нет, дружище, он
понимает, что делает, у него все согласовано — с прошлым, с настоящим, с
будущим, каждая деталь взвешена и поставлена в свое гнездо. Главное, он
безумно влюблен. Да, это смешное состояние, оно пройдет, оно всегда
проходит, по пока Федор переживает его, он чувствует себя счастливым.
Если сейчас думать о будущих ссорах, ничего не получится, а ему нужна
семья, дети. Нет, нет, все взвешено, решено. Точка, дружище.
«Я рад, Федор. Я
видел ее, тебе всегда везло, не то что мне».
«А Даша?» —
напомнил Федор.
«Она храпела и до
обеда ходила непричесанная».
«Что нового
вообще, вообще в мире?» — спросил он.
«Фигня, — сказал
Илья. — Цены растут, у меня кое-что лопнуло, трехкомнатная квартира в
трубу. Ну, ты женишься — событие кое-какое. Помнишь, мы как-то обсуждали
конкуренцию среди проституток? Ты сказал, что догадливая бандерша
выписала бы из-за границы негритянку, и спрос на ее услуги взмыл бы
тотчас, помнишь?»
«Угу», — сказал
Федор.
«Я всегда считал
тебя гением».
«Ты хочешь
сказать, что нашлась догадливая мамочка?»
«Там выстроилась
очередь, я в седьмом десятке, мне еще повезло».
«Расскажешь
потом».
«Обязательно. Но я
думаю, ничего особенного. Мне почему-то кажется, что у них кожа, как у
мужчин».
Федор налил
молока, отрезал черного хлеба и стал есть. Потом лежал на диване и
смотрел в потолок. Звонил телефон. Федор протянул руку, но трубку не
взял. Вдруг он решил побриться. Зашел в ванную, постоял перед зеркалом и
подумал, что бриться лучше утром, и вернулся на диван. Полезли пустые
мысли: что он почувствует, когда жена, вероятно, через полгода,
выругается коротким словом?
«Идиот! Сколько
можно! Решено, и баста!»
Все-таки надо
разобраться.
Первое время Елена
будет упоительно щебетать, летать и приглашать его прямо из постели:
«Федя, завтрак готов». Будет подчеркивать полноту жизни, напоминая всем,
что у нее имеется свой собственный супруг: «муж как раз интересовался»,
«надо спросить у мужа». Потом привыкнет, почувствует тоску и начнет
думать, что жизнь могла бы предложить ей что-нибудь помоложе, повеселее.
А там начнет поглощать дамские романы, захватит телевизор и телефон.
Кончится, вообще говоря, фразой: «Алексеев, задержись где-нибудь».
Кроткий раб мещанских нервов, он будет уходить с сигаретой на балкон и
курить там, пока жена в туалете, — у той, у первой, почему-то именно в
туалете рождались вопросы к нему: «Алексеев, что ты делаешь в
воскресенье? Ничего не планируй, надо маме помочь, я обещала, там надо
кое-что сделать».
А может?..
Перестань, ты себя
не проведешь, не это, так другое что-нибудь.
Опять зазвонил
телефон. Он взял. Это была Маша Потоцкая. Она спросила, что нового?
Федор сказал:
«Кажется, я решил
уехать».
«Кажется, ты
все-таки сошел с ума, — сказала она. — И где ты решил лечиться?»
«Еще не знаю, —
сказал он. — На юге, в провинции, у моря. Или — к Козовскому. К
Козовскому, к Грише, он приглашал, у него пасека в лесу, возле озера».
«Ты уверен,
пасечник?»
«О, — сказал Федор
и предложил: — Если у тебя еще есть вопросы относительно нашего брата,
спрашивай».