Пришел
я до тямы в уже больничной палате. Помню, был день, и солнце в окошко
светило, а на тумбочке книжка лежала. «Летят журавли», называется.
Старая такая книженция, потрепанная, с истертыми картонными краями. И
кто ее принес? Людка? Или, может быть, кто из медперсонала? Не знаю.
Помню только, что я глаза тогда открыл – а в окошко белый свет светит. И
я, словно из какого-то черного омута вынырнул. А рядом с койкой –
тумбочка. И на ней – салфетка белая такая, плетенная, с бахромой. А на
салфетке – эта самая книжонка и лежит. И, как только я эту книжку в руки
взял, да ее название прочел – так мне сразу на душе до того тоскливо
стало…
Ну вот, думаю, «Летят журавли».
А я-то уже того, отлетался. И никогда, никогда мне уже не взмыть в
небеса. И как-то меня эта мысль так сразу и пронзила… И душу охватила
такая печаль… Не знаю даже, как это и выразить словами. Ну, вот словно я
свеча догорающая. И, в то же самое время, что-то такое торжественное во
мне поднялось, точно я на пороге какой-то великой тайны стою. И даже не
я – а как бы некий мой двойник.
И задумался я тогда… Крепко
задумался. Быть может, впервые за всю свою жизнь непутевую, лежа на этой
больничной койке, я так задумался.
…А недавно Людка с сыном
приходила. Принесли конфет, печенье, мандарины и прочую мурню.
Справлялась о моем здоровье…
Руслан – весь какой-то
издерганный, колючий. Иголки выпустил, как тот ежик, и все время куда-то
в угол глядит. Скажешь ему что-нибудь – так он и ухом не ведет, словно
глухонемой. Интересно, что у него в башке?
А Людка – веселая такая.
Смеется. Шутки шутит. Крепись, говорит, казак – атаманом будешь!
А какой теперь из меня атаман?
А она – красивая ж, зараза! Чернобровая, хмельная, как та ягодка малина…
А как засмеется – так ямочки на щечках и играют, словно у молоденькой
девушки.
– Где это я? – спрашиваю у нее.
А она:
В Степановке. Но ты не
волнуйся. Ты ж не среди буйно помешанных. Ты – в отделении реабилитации.
Будешь здесь, как на курорте, словно кум королю, лежать. Сосны за окном,
отдельная палата… Доктор хороший, и обслуживание – люкс, по высшему
разряду. Не больница – а сказка!
Я бы и сама, мол, в таких
условиях не отказалась бы отдохнуть, говорит. И это все, мол, тебе
Тамара Ивановна устроила. У нее ж везде концы. Вышла через очень больших
людей на главврача и обо всем с ним договорилась.
А о том, как я Ваську в
кастрюле варил, и как потом с черной косточкой в зубах у кладбища бегал
– ни гу-гу. Видать, доктора запретили лишнее языком ляпать. Чтоб не
травмировать мою психику. А как же! Я ж ведь теперь у них – психически
больной!
А, с другой стороны, может
быть, ничего этого и не было? Я имею в виду, ни кота, ни чертей, ни
фрицев с гиперболоидом? Может быть, мне все это только привиделось с
перепою?
Ведь, положа руку на сердце, –
я и сам теперь уже не знаю, на каком свете нахожусь. То ли на том, то ли
на этом. Но, где бы я ни был, а чувствую, что приспел момент, пора уже
докопаться до корня, узнать всю подноготную о себе. Потому что поезд уже
– ту-ту! И пора, пора подбивать бабки.
А подбивать-то – и нечего. Вот
в чем вопрос!
…А теперь я скажу вам всю
правду! Я – кривляка, пьянь и ничтожество! И ни в какой Анголе я нее
воевал, и вообще в армии не служил. У меня ж туберкулез – какая тут
может быть Аногола? А и Пугачеву-то я видел только лишь по телевизору –
а вот наклепал, подлец, на певицу, честное имя ее опоганил. И в Англии я
тоже никогда не был! Я ж, если хотите знать, и за всю свою жизнь за
пределы Херсонской области никуда не выезжал. А тут – Англия!
Мадагаскарские слоны! И в гробу меня тоже никуда не несли! Это ж я все
так, для форсу приплел, будто с девятого этажа сиганул. У меня ж хата в
один этаж, под камышовой крышей. А Горихата – не чета мне. Он, в свое
время футболист был что надо! Нехай в классе «Б», нехай и не в высшей
лиге, а голы забивал – закачаешься: со смаком, с треском, как шары в
лузу. Это уж он потом покатился по наклонной, стал окаянную пить – ну,
да Бог ему судия. А я ж – только языком натилипал про себя, что, мол,
превосходил его по всем статья, а на самом-то деле с меня такой же
футболист, как с макаки балерина.
А с Горихатой как вышло? Это ж
тоже понять нужно! Ведь он уже набирал высоту, на него положил глаз сам
Лобан! А там – как знать! – возможно, ему светила и сборная Советского
Союза! Потому что был он футболист от Бога и своего таланта в землю не
зарывал, чуть ли не спал с мячом в обнимку. И тут…
Что-то он там такое
чинил-мудрил у себя в сарае в домашних тапочках, и нечаянно наступил на
доску с торчащим кверху ржавым гвоздем. Ну, и проткнул себе пятку. В
общем-то, Горихата рану зеленкой залил, ногу забинтовал… а нога-то –
тю-тю: не проходит. Вся воспалилась, пухнуть стала. Он видит, дело швах
– вызвал скорую. Повезли его в больницу. Там промариновали с
часок-другой, да и говорят: «Он не нашего района. Везите по месту
жительства». Притарабанили его по месту жительства. Там промусолили его
еще, а потом и заявляют: «Вы бы его к нам среди ночи привезли! Прием
окончен. Везите в дежурную». В дежурной, как водится, протянули кота за
хвост: пока то да се, пока регистрировали, пока врача искали по всем
закоулкам – наконец-таки приняли! И вот доктор очки на нос надел, рану
осмотрел, важно так головой покачал, языком поцокал, да и говорит:
Ой-ей-ей! Что ж это вы, батенька, так дотянули? Если бы вы обратились к
нам хотя бы на пару часиков раньше! Тогда еще, может быть, ногу и можно
было бы сохранить. А теперь уже все, слишком поздно, надо резать.
Видите, как стопа почернела? Это уже,– объясняет он Горихате,– пошло
заражение крови…» И ногу, по самое колено, ему и отчекрыжили.
А как ногу-то отчекрыжили – так
все тут же его и позабыли. И молодая жена-декабристочка хвостом вильнула
и уплыла к другому. И остался Горихата один, как перст.
Короче, подстрелили бедолагу,
как ту качку, на самом взлете! И, главное, кто подстрелил и зачем –
неизвестно. Вот такая скверная история вышла. Ну, и как тут не запить,
скажите на милость? Так что, когда господь Бог начнет сводить дебет с
кредитом у себя на небесах – он, может быть, Горихату еще и помилует.
А как посмотришь на себя… И
зацепиться не за что!
…А насчет того, что меня
отравили, я тоже соврал! Все, все переврал, перекрутил, чтобы
представить себя в выгодном свете. Я – жертва, а они – злодеи. Плетут
заговоры за моей спиной!
А на самом-то деле все как
вышло?
То, что Людка мне какую-то муру
подсыпала, чтоб я не пил – это было. Да только мне это ее снадобье – по
барабану. Мне ж от него – ни жарко, и ни холодно. Как пил раньше, так и
продолжал пить.
Тут – другое! Я сам, сам с
собой покончить хотел! Ну, и напился димедролу.
Ведь кто я был на тот момент?
Пьянь, шаромыга, человек без стыда и совести. А Людка – как тот цветик
маковый! Это ж я вам и словами передать не могу, как она хороша – такая
ж сиськастая, белокожая, а глаза – черненькие, лучистые, как те угольки,
и такие смешливые. А запах! Боже ты мой! Как вдохнешь запах ее тела –
так прямо голова кругом идет. И все – ты уже околдован, ты весь в
тумане, готов в ногах у нее валяться, собачонкой выть. А ее движения,
жесты? Боже ты мой! А ямочки на щеках, когда она улыбнется? Королева!
Даже и сейчас не могу понять,
как она могла выйти замуж за такое ничтожество?
А впрочем, я ж тогда не пил, и
не то, чтоб красавец был – но имелся во мне какой-то шарм. Мог за
красной девицей приударить, пулю ей отлить, носовым платочком пыль с
туфель смахнуть – а бабам только того и подавай.
Вот и наплел Людке с три короба
– мол, каскадер, в кино снимаюсь, но только в кадре меня узнать
невозможно. Прыгаю, мол, и в огонь и в воду, на мотоциклах какие хош
кренделя выписываю. А при этом еще и стреляю из наганов по-македонски,
сразу с двух рук. А коль режиссеру надо, чтоб я на лихом коне скакал,
или, к примеру, на шпагах дрался где-нибудь на колокольне, под кучевыми
облаками – всегда пожалуйста, ноу проблем. Ты ж, говорю, фильм «Граф
Монте Кристо» видела? Ну, так вот, это я в том мешке сидел, когда они
узника с башни в море сбрасывали. А потом, как я уже под водой ножом
мешок-то распорол, и показали, будто это Жан Море из него выплывает. И,
ясное дело, все лавры ему. Потому как мы, каскадеры, народ неприметный.
Суровый, отчаянный – но неприметный. Всю самую опасную работу выполним –
а слава актерам! В общем, намолол ей сорок бочек арестантов. Язык-то у
меня всегда подвешен был. Иной раз такую ахинею несу, что и сам себе
диву даюсь.
Людка моему трепу тогда не
поверила – а все равно смеялась, и ямочки у нее на щечках так и играли!
И до чего же она была тогда хороша! Это ж и выразить невозможно! А мне
только того и подавай. Раздухарился, такси нанял, чтоб ее из клетки[1]
с шиком до дому доставить! Поймал тачку, и едем мы по Краснознаменной, а
Людка и говорит:
– Напрасно ты, Янек, такси
взял. Вечер такой чудесный! Лучше б пешком прошлись.
Я таксисту – бздынь:
– Командир, тормози!
Ну, он тачку и останавливает. Я
из нее пулей вылетаю, вокруг машины оббегаю, дверцу перед Людкой
распахиваю и руку ей, как тот джентльмен, подаю:
– Мерси ку-ку, мадмуазель!
А таксисту – строго так:
– Поедешь за нами! Сколько там
нащелкает – я плачу!
Людка – мне:
– Да ты чего, Ян. Отпусти
таксиста.
А я – ей:
– Ну, уж нет! А вдруг у тебя
белы ножки устанут? А? Что тогда? Не… Я не могу допустить, чтоб моя
принцесса и свои белы ножки по асфальту топтала.
И таки настоял на своем! А бабы
ж – они на такие штучки-дручки падкие.
И гуляем мы с ней до ее хаты
под ручку – а следом за нами такси катит. А как дочапали до ее дома –
тут я с таксистом расплатился, да еще сверху ему на чай кинул!
В общем, запудрил девке мозги,
напустил туману и, самому себе на удивление, повел под венец! А как
наваждение прошло, да пелена упала с глаз – так она и увидела, какое я
чмо! Пустомеля и слабак. И причем слабак во всех отношениях.
Людка-то – она, скажу я вам,
баба темпераментная… Кровь в ней так и играет, как то молодое вино! А я?
Честно признаюсь, не Геракл…
Да и в плане, так сказать,
духовном – тоже никаких зацепок. И вот парадокс – хоть я трепло, и
мастак всякие байки выдумывать – а поговорить со мной не о чем. Потому
что за душой у меня – пусто. Да и о чем со мной толковать? Ведь я –
шаромыга и неуч!
Все мои однокашники давно в
люди вышли: кто в институт дернул, кто в техникум. А потом расселись по
своим шесткам, и в ус не дуют. А я? Восьмилетку со скрипом преодолел – и
в маляры-штукатуры, деньгу заколачивать, попхнулся! Думаю, а на фиг мне
эта учеба сдалась? И так уже в школе задрали своей химией да геометрией.
Хотя мамка сколько раз твердила: «Янек, учись!»
Но мало того, что я – неуч,
трепло и разгильдяй, каких свет не видывал. Мало того, что я прощелыга
и… и…. (сейчас соберусь с духом, и вымолвлю это проклятое слово) и…
импотент! (Фу-у! Вот и сказал!) У меня, к тому же еще, ни рожи, ни кожи!
А как начал пить – так и вообще морда стала похожа на пожарную кишку.
И, прикиньте себе: на этой
пожарной кишке – мои отмороженные глаза! А? Каково? Вот где восьмое чудо
света!
Но и это не все! И этого мало!
Я, к тому же еще, и неадекватен, как однажды выразился Артур! (А он ведь
врач, он в таких делах шарит!) Я – чокнутый на всю башку! Я за Людкой с
топором по пьяной лавочке гонялся! А то, что я сейчас в дурдоме? Это
как? От моего великого ума?
У меня же теперь – каждый день
глюки, и в кино ходить не надо! Мерещится черт знает что!
Где я? Ау?
В зазеркалье? Или на планете
людей?
…И на Артура я тоже наклепал!
Грязью его поливал, высмеивал – и ест, блин, не так! и пьет, де, не
по-нашенски! и рожа такая, что плюнуть в нее хочется! А все от досады,
от мелкого уязвленного самолюбия и осознания своего ничтожества.
Ну, так вот, сейчас я всю
правду скажу! Артур – тоже не чета мне! И, причем, во всех отношениях.
Ведь кто я такой? Шут
гороховый. Пустомеля и фармазон. Рожа уже вся почернела от пьяни.
Глянешь на себя в зеркало – и рыдать хочется. А он – человек! Не курит,
не пьет, по матушке не выражается. Так, иногда только пропустит
стаканчик Лидии для баловства – так это ж не в счет. Ну и, естественно,
цвет лица у него здоровый, свежий. Да и вообще у него фэйс, как у того
романтического киногероя. Нос прямой, ровный, губы тонкие, подбородок –
мужественный. А надо лбом – русая челка с пробором, словно у Чехова. И
глаза – серые, умные и насмешливые, с легким прищуром. И вот смотрит он
на тебя этими глазами – и словно в самую душу твою зрит. И все-то про
тебя знает и понимает, и видит насквозь. Всю твою гниль, все твое
ничтожество видит. Ну и, вполне естественно, видя да понимая все это,
невольно глядит на тебя свысока, как на какую-то блоху. И, главное,
имеет право так глядеть!
Ведь, если здраво рассуждать,
он окончил медицинский институт, стал врачом. И теперь его все ценят и
уважают. И величают не иначе, как Артуром Игнатьевичем, а не каким-то
там Янчиком. Ведь это же тоже о чем-то говорит! Потому что – серьезный
человек! Спокойный, рассудительный. Дело делает, и цену себе знает, а не
растет, как та трынь-трава.
Вон недавно Людка рассказывала,
как он на вызове одного мужика с сердечным приступом от смерти спас.
Только благодаря его решительным и умелым действиям, того мужика удалось
с того света вытащить. И уже за одно только это, ему, может быть,
воздастся на небесах. А мне? Перышко – и то тяжелее будет!
…И дала наша жизнь трещину…
постепенно, день за днем, эта трещина разрасталась, пока не превратилась
в глубокую пропасть.
Приходит как-то жена с работы и
заявляет мне:
– Янек, нам нужно серьезно
поговорить.
А я тогда, по своему
обыкновению, как раз сидел полупьяный у телевизора и смотрел какую-то
чушь. И сразу не въехал, о чем это она. Людка, видя такое дело, подходит
к телеку, и щелк – вырубает его.
Янек, говорит, ты сам видишь,
как мы живем. Ты пьешь, и уже совсем опустился. Посмотри на себя.
Небритый, немытый, хоть бы носки сменил. Воняют так, что без противогаза
в комнату войти невозможно. А какой ты сыну пример подаешь? Как
матюкаться да водку пить? Ну, и пошла, поехала! Я, дескать, женщина еще
молодая, в самом соку. И с какой это стати я должна с тобой себя заживо
хоронить? Раз уж тебе так люб твой дружаня зеленый змий – вопросов нет:
давай разойдемся, и пей тогда, хоть залейся. Можешь, мол, уже этой ночью
себе в постель бутылку положить.
И, гляжу, не шутит! Голос –
такой строгий, с металлом. И лицо – отчужденное, суровое. Аж холодом
веет.
И как услыхал я такие слова –
так сразу и протрезвел.
Как так, восклицаю, разведемся?
Людарочка! Царевна! Да что ж ты такое говоришь? Да я же люблю тебя
больше жизни! Дышу только тобой одной! Светик ты мой ненаглядный!
Солнышко ясное! Не говори мне таких жестоких слов! А пить я брошу! Вот
Христом Богом клянусь, брошу! И носки сейчас поменяю! И побреюсь!
А она посмотрела на меня с
такой уничижительной усмешкой, и отвечает:
– Свежо предание, да верится с
трудом.
Ну, да дело не только в этом.
Не хотела я тебе говорить – но, наверное, лучше все-таки всю правду
сказать.
И глядит на меня своими
бездонными черными очами. И паузу держит. Как бы примеряется, как лучше
мне радостную весть преподнести. А потом бац – и заявляет:
– Ян, у меня есть другой
мужчина.
И, как сказанула она мне это –
так у меня башка куда-то набекрень и поплыла. И чувствую себя –
дурак-дураком. Вот как будто во мне два человека засело. И один знает и
понимает, что она правду говорит. А другой, хотя и знает и понимает все
это – а верить отказывается. Потому что трус и ничтожество. И удобней
ему не верить, и ничего не знать. И, как тот утопающий, хватается за
соломинку:
– Какой мужчина, Люда? О чем
ты?
Да это неважно, отвечает. Я
ухожу от тебя, вот что главное. Сейчас заберу сына, возьму вещи и – адью!
И стоит передо мной – такая ж
недосягаемая и близкая! И, вижу, сейчас действительно уйдет. И – что же
тогда? И такое отчаяние тут меня охватило! Ну, и рухнул перед ней на
колени, пополз к ней, как та собачонка, слезы по горячим щекам ручьями
текут. За ноги ее обхватил, умоляю:
– Людочка! Цветик ты мой
ненаглядный! Не бросай меня! Не уходи! Делай что хочешь – только не
уходи, не оставляй меня, без тебя мне крышка!
А она в ответ:
– Не надо, Ян. Прошу тебя, утри
сопли, будь хоть раз в жизни мужчиной. Давай хоть на этот раз обойдемся
без шекспировских сцен.
Вот как все было.
И, как ушла она – так я с
отчаяния и траванулся. А как откачали меня – Людка снова пришла. Ну и
маманька, естественно, тоже прилетела. И начали они мне на пару мозги
промывать. Людка с одной стороны поет: что ж ты, мол, чудишь? Ты когда
на такое дело шел, то о матери, да о сыне подумал? А маманька с другой
стороны подпевает: и как после этого твоей жене в глаза людям смотреть?
Ведь скажут, что она тебя в гроб вогнала! Ну, и давай меня пилять, как
тот чурбан! Ты мол, эгоист, только о себе и думаешь, а на остальных тебе
начхать.
А я мамке и отвечаю:
Люблю ее, жить без нее не могу.
Если уйдет – все равно с собой покончу!
Тут мамочка Людке и говорит:
– Ну, видишь? Надо что-то
решать.
А моя:
– А что же решать, Тамара
Ивановна? Я понимаю, он ваш сын, у вас за него душа болит. Но и вы
войдите в мое положение. Мне ж скоро тридцать стукнет, дело к закату
идет. Ну, промаюсь я с ним еще сколько-то лет, а потом все равно
разойдусь. Потому что, сами видите, в кого он превратился. И кому я
потом буду нужна? Дождусь с ним, что в мою сторону и плюнуть никто не
захочет.
И говорят уже, не обращая на
меня никакого внимания. Словно меня и вообще рядом нет. Вот мамка к моей
с другого конца и заходит:
– Как же так, Люда? Ведь ты же
венчалась с ним перед Богом, клялась любить в радости и в горе? Нехорошо
это – бросать его в таком состоянии. Да и твой-то, врач, как я слыхала,
женатый человек. Что ж это ты, хочешь разбить и его семью? И, на чужом
горе, свое счастье построить?
– А вы как хотите? – приводит
моя свой контраргумент. – Чтобы со мной было, как с вашей двоюродной
сестрой, тетей Нюрой? Ну, промучилась она со своим крокодилом 25 лет. И
сколько он за эти годы из нее кровушки высосал, пока сама не сошла в
могилу? А ему – как с гуся вода, и по сей день гулеванит. Так тот хоть с
топором за своей не гонялся, безвредный был. А мой…
– Ну, хорошо,– говорит мамка,–
я обещаю тебе, что возьму его под свой личный контроль. Закодирую его,
отведу к психиатру. Мы его вдвоем вытянем из ямы, не сомневайся. Ты
только не бросай его, не лишай сына отца.
И смотрит Людке в рот – ждет,
что та ответит. А моя – молчок. И долго, долго так молчала, все
размышляла о чем-то. А потом вздохнула так тяжко, голову на грудь
уронила, да и говорит:
– Неудобно мне с вами на эти
темы разговоры вести… Но вы должны меня понять, ведь вы же женщина... Я
– живой человек, а не какой-то манекен. И мне нужен мужчина. А ваш-то…
Вы, конечно, извините меня за такие слова, но ваш уже почти ни на что не
годится…
– Ну, это дело поправимое,–
заявляет мамка. – Все это, с божьей помощью, еще можно наладить. Сейчас
есть много разных средств. Главное – его из ямы вытянуть. А пока
встречайся со своим доктором. Только делай это на стороне, не афишируй.
И его семью сохранишь, и свою. А там, Бог даст, все и наладится.
– Да как же так, Тамара
Ивановна! – возникает моя. – Как же я буду жить и с тем, и с другим,
словно шлюха какая-то? Да и ваш как на все это посмотрит?
– А кто у него будет
спрашивать? – возражает мамка. – Пусть терпит, коли любит! А начнет
рыпаться – я его живо укорочу.
И, что характерно, моим мнением
уже никто и не интересуется. Словно я – пустое место!
– Ну, так как?
– Даже не знаю… Не по-людски
все это как-то…
– А если начнет
выкаблучиваться,– снова нажимает мамка,– я его сама, своими руками,
удавлю!
И – представьте себе – таки
уломала!
Вот так мы и зажили любовным
треугольником, словно в те французы.
9
И скажите мне теперь, что такое
наша жизнь? Не знаете? Вот то-то и оно! Ну, так я вам скажу! Вся наша
жизнь – это лишь сон. И сейчас я докажу вам это, как дважды два –
четыре.
Смотрите: вот мы спим. И снится
нам, что мы где-то там суетимся, о чем-то хлопочем… А проснулись – и уже
почти ничего не помним. Так, лишь какие-то смутные обрывки полуистертых
картин. Да и те, глядишь, к вечеру нами уже забыты.
А наша жизнь?
Смутно так припоминается, что
вроде когда-то учился в школе, стрелял за какой-то девчонкой, женился,
монтулил на стройках… И все это тянется, тянется безликой серой полосой,
так, что душе и зацепиться не за что. Иной раз встретишь на улице
человека – вроде бы и рожа знакомая… а силишься вспомнить, где ты его
встречал, при каких обстоятельствах – и не можешь. То ли вкалывали
вместе когда-то? то ли, по-молодости лет, бухали в укромном дворике? А
девчонку, за которой стрелял в пятом, или в седьмом классе, и вообще не
узнаешь при встрече. И остаются в памяти лишь какие-то загогулины, некие
клочки тусклых воспоминаний. (Вот она и выдумывает себе мадагаскарских
слонов!) А черти, что гнались за тобой у кладбища, и немцы с
гиперболоидом, и тот, шароголовый, в литом костюмчике – все это тоже
вплетается в твой тяжелый, тревожный сон! Да, пожалуй, в этом сне, еще
рельефней всех иных событий выступает! (Я ведь и сейчас весь тот ужас,
что испытал, когда меня фрицы резали лазерным лучом, как вспомню – так
вздрогну!) Так что же тогда в нашей жизни сон, а что – реальность? А?
Так я вам скажу – все, все сон и пшик! Все эти блуждания по кривым
лабиринтам греха – пустышка! И лишь светлые проблески в нашей душе –
настоящее!
…Пришел я как-то до хаты после
работы. И такой усталый, такой разбитый – мама мия! еле ноги приволок. А
дело-то уже осенью было, на дворе слякоть, и к тому же еще я весь
продрог на сыром ветру, как тот Тузик. Ну, и решил принять ванну,
отогреться маленько. Напустил, значит, горячей воды, разделся, залез в
воду, да еще и дверь за собой на задвижку закрыл. Ну, и лежу, кости
парю. И вдруг так мне плохо стало! Чувствую, губы отяжелели, сердце
придавило… Хочу крикнуть, Людку на помощь позвать – а не могу и губами
пошевелить. Ну, а ванная-то почти до краев наполнена, я и сполз в воду
прямо с головой. И хочу приподняться, хапануть воздуха – а сам лежу
беспомощный, как бревно. И уже глаза закрылись, и вокруг меня темнота. И
то ли сон, то ли видение в этот момент на меня находит: вот, скрючился я
весь, как тот ребенок в утробе матери, и плавно так опускаюсь на дно
глубокого водоема. И до того мне там, на дне, покойно и хорошо! И
усталость уходит куда-то, и силы утекают, и чувствую, что уже умираю, и
что ни за что на свете мне из этого водоема не всплыть. И вдруг – бац:
сноп белого света с правого бока. А в этом снопу – святая божья матерь в
сиянии ореола! И, фьють! надвигается на меня! И, прямо на глазах,
увеличивается в размерах! И чувствую – в сердце толчок. И силы стали
вливаться в меня непонятно откуда. А святая Божья матерь, в луче света,
по такой кривой траектории от меня удаляется, удаляется, и, одновременно
с этим, уменьшаться в размерах стала. Ну, я и пришел до тямы, и высунул
голову из воды. Хапанул воздуха, отдышался маленько, и вылез из ванны. И
вот тогда-то в сознании моем все и перевернулось. И понял я тогда – не
умом, а сердцем понял, что дорог я святой божьей матери, и что она всю
мою непутевую жизнь меня оберегала. А я ж, подлец, свинья я эдакая,
только и делал, что гадил да пакостил вокруг. А она все это терпела, и
верила в меня! И ждала, когда ж я, наконец, человеком стану! И стал я
мысленно святую божью матерь благодарить за свое спасение. И поклялся я
тогда ей – в сердце своем, перед богом поклялся, что брошу пить, и стану
совсем, совсем другим человеком! Да вот только, паршивец такой, не
сдержал слова! Неделю, может быть, продержался – не пил, не
сквернословил, и вообще не трепал языком почем зря. Каждую мысль свою
отслеживал, все пытался на ноги встать. Да не удержался, снова свалился
в канаву, к грязным свиньям. И хрюкаю там, с ними и по сей день.
…Бабушку свою я помню смутно.
Женщина грузная, крупная,
дородная, с лицом добрым и морщинистым – таким она представляется мне
сейчас, спустя много лет. В последнее время у бабушки ослабло зрение, и
она с трудом передвигалась по комнатам и маленькому дворику, опираясь на
палочку. Ноги у нее были очень толстые, в шерстяных чулках, которые она
не снимала даже и летом. Ходила бабушка тяжелой, шаркающей походкой,
тяжело дыша – но ела, если не постилась, все подряд, и могла запросто
выпить стакан красного вина, хотя ей уже и перевалило за девяносто. В
молодости моя бабушка батрачила на какого-то пана, и всегда отзывалась о
нем очень хорошо. Она всю свою жизнь была великой труженицей – поначалу
служила наймичкой, потом обстирывала и обслуживала большую семью,
торговала на базаре пирожками и всякой снедью. У нее не было
образования. Она была безграмотна и не умела даже читать и писать. И,
как и все необразованные люди (как думалось мне в ту пору) моя бабушка
свято верила в Бога.
А дедушка был портовым
грузчиком. Он умер, когда я был еще совсем маленьким – так что я и не
помню его совсем. Несмотря на все лихолетья – революцию, войны (две
мировые и одну гражданскую), несмотря на послевоенную разруху и
голодовки, бабушка умудрилась родить семерых детей: пять мальчиков и две
девочки. И одна из них, Тамара Ивановна – моя мать.
Отец был шишкой – директором
фабрики культбыттоваров. Мать пошла в бабушку – в юности была сочной,
крупной и красивой девушкой. А отец – среднего роста, с впалой грудью и
узкоплеч. У него были черные волосы, зализанные назад, и короткие усики.
Лицо длинное, с впалыми щеками и черными жгучими глазами. Когда мне было
около тринадцати лет, мои родители разошлись.
К тому времени моя мать уже
располнела, расплылась, и батя, хотя и был старше ее почти на десять
лет, ушел к молодой. Он развелся с матерью и женился на своей секретарше
– эффектной девятнадцатилетней блондинке. Для директора фабрики,
коммуниста, это был отчаянный шаг. За такое в те времена по головке не
гладили – он мог лишиться не только должности, но и партбилета. Впрочем,
все это я тогда не понимал. А остался в моей памяти такой эпизод. Зимний
вечер. Идет снег, и папка приехал к нам домой за какими-то вещами, а
потом он засобирался уходить. И вот идет он к машине, со своими
пожитками, в хромовых поскрипывающих сапогах, а я бегу следом за ним по
улице и кричу: «Папа! Папа!» И так мне хочется броситься к нему на шею,
и обнять его, и прижаться к его впалым, родным щекам! А он
оборачивается, и кричит: «Тома, забери ребенка! Да забери же ты его,
наконец!» И уходит все дальше, к машине, и вот машина уже отъезжает, а я
сажусь в сугроб и реву, реву!
Бабушка соблюдала все
религиозные праздники. Она ходила в церковь, постилась – а мы считали
все это пережитком прошлого. У отца стояли на полке две книжки:
«Справочник Атеиста» и «Забавное Евангелие», которые он хорошенько
проштудировал и потому считал себя «подкованным» в вопросах религии.
Однако с бабушкой он никогда не спорил на религиозные темы – считал, что
она «темная» и ее все равно не переубедить. Единственное, что он
требовал от нее – так это чтобы она не портила своим церковным влиянием
ему ребенка.
Но бабушка портила. Упорно
портила. В красном углу у нее стоял иконостас с иконами, и на нем всегда
теплилась свеча. Она готовила на рождество кутью, узвар и всякие
вкуснячие блюда. Она кропила нас святой водой на Пасху, а я, как дичок,
увертывались от брызг и кричал: «Не брызгай на меня! В этой воде поп
ноги мыл!»
И откуда я нахватался таких
глупостей? То ли в школе нас так научили, что в святой воде попы ноги
моют, и от нее можно заразиться и заболеть. То ли это отец так мне
внушил?
Но, главное, бабушка выкрала
меня из дому, когда я был еще грудным младенцем, отнесла в церковь и
окрестила! И с этим ни моя мать, ни мой партийный отец поделать ничего
не могли. И что бы потом они не говорили, бабушка отвечала:
– Зато теперь он находится под
покровом господа Бога. И Бог не оставит его своей милостью.
Папка фыркал, раздражался, но
не спорил. Крестик родители мне носить запретили. Да и вообразить себе
такое – пионера с крестиком на шее было, конечно, невозможно.
И о чем только не передумал я,
лежа на больничной койке? Чего не перебрал в своей памяти… И как-то
незаметно для самого себя погрузился в глубокий сон.
И снится мне, словно я нахожусь
в своей родной школе. И сижу я за партой, вместе с другими учениками. И
уже прошло очень много лет с тех пор, как все мы вышли из школы и стали
взрослыми людьми. А учительница сидит за своим столом и выдает нам наши
тетрадки.
И, вы ж знаете, как это бывает,
когда проснешься и начинаешь вспоминать свой сон. Что-то запомнится
отчетливо, ясно, а что-то расплывчато, и как бы кусками. (Как, впрочем,
и когда начнешь вспоминать свою жизнь).
Я уже и не помню теперь, как
выглядела в моем сне та моя первая учительница. Помню только, что это
была моя первая учительница, и что она выдавала нам наши тетрадки по
правописанию за первый класс.
И вот, открываю я свою тетрадку
и вижу свои упражнения по русскому языку. И слова, написанные круглым
каллиграфическим почерком. А кое-где – пометки и исправления, сделанные
учительской рукой. И вот сижу я, над этой своей школьной тетрадочкой и,
как дурак, плачу. На эти свои первые буковки, которые я когда-то выводил
своей детской, неумелой ручонкой гляжу – и реву. И представляю себе, с
каким тщанием я выводил тогда эти буковки, и каким был чистым и наивным
мальчиком.
И вот гляжу, под моими
заданиями кое-где учительской рукой сделаны какие-то пометки. И такие
они нечеткие, блеклые. И тогда я напрягаю зрение, чтобы прочесть эти
приписки. А они начинают при этом проявляться, словно живые. И вот
читаю: «Ян Наделин – добрый, отзывчивый мальчик, всегда готов придти на
помощь своему товарищу. Пользуется заслуженным авторитетом в классе. Все
его любят и уважают».
Любят и уважают!
И как прочел я эти слова – так
слезы у меня и брызнули из глаз. И вот закрыл я лицо ладонями, чтобы
никто не увидел моих слез, и сижу за своей партой, реву. И сердце у меня
этими слезами так и омывается, словно водой живой. И хотя и плачу – но
на душе не только тоскливо, а и радостно, светло. Словно сам господь в
мое сердце вошел.
И тут, каким-то неведомым
образом, как это бывает только во сне, я вдруг оказываюсь у себя дома. А
дом-то полон людьми. Тут и Артур, и Людка, и еще какие-то типы по
комнатам бродят. И некуда мне от них деться. И вот забился я со своей
волшебной тетрадочкой в уголок, к самому краешку стола, и опять стал
листать тетрадочку. И, знаете ли, хочется мне ее показать всем этим
людям, что по комнатам шастают. Вот, мол, какой я! Пользуюсь заслуженным
авторитетом! Все меня любят и уважают! А буковки, какие красивые – одно
загляденье! Но боюсь. Не поймут. Засмеют. И, главное, непременно опошлят
мое письмо сокровенное. Потому закрыл я от всех руками свою тетрадь, и
смотрю на мои школьные задания сам, никому их не показывая. Когда Руслан
ко мне подходит. Я ему и говорю: «Смотри, сын, как твой папка в первом
классе красиво писал! Не то, что ты. Уже в четвертый класс ходишь, а до
сих пор пером водишь, как курица лапой»
Он посмотрел на письмо, и
отвечает:
– Па-думаешь! И я тоже так
могу!
– Ладно,– говорю, – иди. И чему
Вас там только в школе учат?
А сам снова в пометки
учительские всматриваюсь. И вот опять они проявляются перед моими
глазами. Я и читаю: «Ян Наделин для меня – загадка. Живой, подвижный
мальчик. Обладает тонким чувством юмора и буйной фантазией. Выделяется
среди своих сверстников добротой и готовностью первым придти на выручку.
После школы ему надо идти в университет, ПТУ для него – слишком мало».
А дальше, чувствую, написано
самое главное. Что-то такое, что я непременно должен узнать.
И тут – топ, топ, топ!
Я и проснулся. А это мой сосед
по койке, как тот слон, в туалет побежал. (Хотя Людка и уверяла, что я
буду лежать в отдельной палате, как кум королю – а пока я дрых, мне
какого-то бедолагу подселили). Так что самого главного о себе я не
прочел. А жаль. Но, с другой стороны, если бы тот больной в туалет не
поскакал – я, может быть, этот сон бы заспал, и вообще бы его потом не
вспомнил.
Вы, конечно, знаете притчу о
блудном сыне? Как он ушел из отчего дома, и промотал все родительское
состояние, а потом батрачил на разных людей и ел вместе со свиньями, да
еще и был этому рад? А потом раскаялся в своих поступках, вспомнил о
своем отце, и вернулся к нему в отчий дом, готовый быть в нем самым
последним рабом. И отец его вышел ему навстречу, и встретил его с
великой радостью, и устроил пир в честь своего блудного сына. Знаете,
да? Ну, так вот: я так не могу!
И не то, что не хочу – а не
могу. Ну, как будто что-то внутри меня держит. (Бесы, бесы сидят!) И как
подумаю, да как представлю себе, что надобно предстать во всей своей
наготе перед отцом небесным… Страшно, братцы. Да и неудобняк. Начудил,
наворотил дел, а теперь, слышь, попхнулся весь в грязи, со своим свиным
рылом… И как сопоставлю, кто он, и кто – я… И как начну приставать к
нему со своими просьбами… Мол, дай то, да пошли это… Ну, он и пошлет…
Ведь Бог-то – в самое сердце
зрит, его не проведешь! Скажет, отойди от меня, не знаю, кто ты.
Так что раскаяться, попросить у
Бога прощения – кишка тонка.
И долго, долго думал я, лежа в
дурдоме, на эту тему. И знаете, что удумал? Решил действовать не
напрямую, а стороной.
Надумал просить помощи у святой
божьей матери. Чтоб не оставляла она меня своей милостью. Чтоб
заступилась за меня перед господом Богом и умолила Его меня простить.
Ведь как самому оправдаться? Никак. Жизнь профукал, божий дар пропил.
Был дурным сыном, дурным мужем, дурным отцом. Вот и не смею теперь
голову поднять. Одна надежда – на нашу царицу небесную, на нашу
заступницу. Я, лично, так думаю. А вы как считаете?
В общем, помолюсь-ка я
пресвятой божьей матери, чтоб не оставила она меня своей милостью. Чтоб
заступилась за меня перед господом Богом.
Люди! Помолитесь и вы за меня,
непутевого, за душу мою забуденную… И… И… быть может, и Вас тогда
господь Бог простит!