Около
трех часов, в середине тяжелого, без видений сна он проснулся и грузно
сел на постели. Несколько минут смотрел в угол и потом, тоскливо
бормоча:
— Ах, Боже мой,
Боже мой, — накинул на плечи халат и пошел из спальни.
Его дед как-то
лет семнадцать назад проснулся ночью, походил по комнате, повторяя:
«Боже мой, Боже мой», — и умер. Андрей Иванович почему-то думал, что и
он умрет точно так же. Он проснется среди ночи, походит, тоскливо
наговаривая: «Боже мой, Боже мой», — и спокойно испустит дух.
Интересно, а
француз или англичанин, или бельгиец, или на худой конец швед — они как,
просыпаются ночью и думают о смерти?
Он открыл окно на
кухне и закурил.
Ничего не
хотелось. Хуже не бывает — когда ничего не хочется, когда просыпаешься с
ощущением, что ночь началась сто лет назад и никогда не кончится.
Бывает, в
середине веселья под действием водки и женского смеха мужчину, допустим,
сорока шести лет вдруг охватывает чувство, что он нащупал смысл жизни,
хотя, разумеется, он не сможет его выразить. А бывает наоборот, как с
Андреем Ивановичем ночью, когда он ощущает вокруг себя и в себе самом
гнетущую пустоту.
Он снял трубку,
подумал и набрал номер. После второго гудка линия сомкнулась, и сиплый
голос сказал:
— Да.
Басакин говорил
«да», когда отвечал. А когда звонил — удивленно спрашивал: «Алло?»
— Миха? — робко
произнес Андрей Иванович. — Извини, я тебя разбудил.
— Кто это?
— Это я — Андрей,
Андрей Никульников.
— Кто?
— Никульников,
Андрей.
— Андрей?
Никульников? Господи Боже. Ты знаешь, который час?
— Знаю, без
минуты три.
— Что? Ты спятил?
Три часа! Три часа, черт!
— Я подумал, что
могу позвонить.
— Иди ты на!.. В
три часа? Пошел ты в!.. Ты с катушек, что ли, съехал?
— Нет, конечно, а
может, и съехал, не знаю. Все зависит... В сущности, какая разница —
съехал, не съехал? Мы сто лет знакомы, почему я не могу позвонить?
— В три часа? В
три!
— Какая разница —
в три, в три тридцать три? Все равно я тебя разбудил.
— Да уж. И не
меня одного.
— Жену?
— Жену разбудишь,
как же! Фараона.
— Фараон — это
собака?
— Фараон — это
попугай.
— Прости,
пожалуйста.
— «Пожалуйста»!
Это вы умеете. Черт, три часа, почти утро. Вот будет междометие, если
сейчас выяснится...
— Гм. Михайла, ты
должен знать — что означает слово «аквилон»?
— Что???
— «Аквилон». Что
значит «аквилон»?
— Ты. Звонишь! В
три!! Часа!!!
— Да, звоню в три
часа узнать, что значит «аквилон».
— В три часа? В
три, Андрей! М-м-м! Черт! Это еще надо переварить. Подожди минуту. Фу. Я
сейчас. Послушай, ты в своем уме? Ты понимаешь, что ты делаешь? Мне
сорок шесть лет. Сорок шесть! У меня хронический простатит. Хронический!
Ты знаешь, что это такое? Мои нервы исчезли. Их стерли, их съели, их
расщепили! Я отсидел четыре года. Четыре года! Мне ломали челюсть, я
валялся в канаве с ножом в брюхе. В брюхе! Ты не представляешь себе, как
это больно! У меня третья жена, пятеро детей — один мой, остальные черт
знает чьи. Меня неделю назад из запоя вынули, за шкирку, как из болота,
и в три часа... В три часа ночи! Я заснул, впервые за последний месяц
заснул около двенадцати и спал, как младенец. Если б я мог сейчас
схватить тебя за бороду! Ты не сбрил ее?
— Нет, я ее
подстригаю, по-прежнему раз в месяц. Очень удобно, экономит массу
времени.
— О, Господи. У
меня есть партнер — скотина, животное, ниже некуда. Ну, мы там
познакомились. Ну, не важно. Представь, он пытал родного брата и на
глазах у родного брата пытал племянницу, малышку пяти лет, ради
нескольких зеленых бумажек. Понимаешь, этого человека ничем нельзя
удивить. Ничем! Он видел все. Но если я скажу ему, что мне в три часа
ночи позвонил однокурсник, которого я не видел восемь лет, чтобы
узнать...
— Девять. Тебя
судили двадцать второго сентября, девять лет и четыре месяца назад.
Судья симпатично грассировала, твоего адвоката одолевала зевота, а за
окном дрались воробьи. Я еще удивился, глядя на воробьев: откуда такая
страсть в крохотной птахе?
— Да? А я не
помню. Ну, черт с ним. Так партнер не поверит мне. Он мне не поверит. Он
пошлет меня к чертям собачьим. И правильно сделает.
— Я б сам тебе не
поверил, но вот...
— А ты что, не
мог в словарь заглянуть? И зачем тебе в три часа понадобилось?..
— У меня нет
словаря. Нужны были деньги, и я продал библиотеку. Словарь тут ни при
чем. Это моя, как понимаю, idee fixe. Раз в месяц, иногда раз в неделю у
меня в голове вздувается строчка из какого-то стихотворения. Вот эта: «Я
слышу: свищет аквилон, качает елию скрипучей». Я говорю себе — в конце
концов, надо выяснить, что значит «аквилон», и вырвать эту дрянь из
головы. Сегодня же вечером, завтра утром, в воскресенье. И это тянется
уже три года. Я говорю себе, что завтра обязательно позвоню кому-нибудь
или забегу в библиотеку, но завтра мне приходится бежать, после обеда
мне надо лететь, вечером я приползаю на карачках, а наутро я снова
вылетаю, как из бутылки. Мне это надоело, я устал. Я устал от
собственной усталости, от чепухи, которую кто-то забил мне в душу. И вот
я звоню тебе, Миха: что значит «аквилон»? Мне все равно, который час,
сколько у тебя было жен, кто расщепил твои нервы, — я хочу знать: почему
я помню целых две строфы? После института я стихов в руки не брал.
Значит, эти строчки остались в голове еще с тех времен, когда — помнишь?
— мы после лекций забирались в «Красную шапочку» и...
— Нет! Нет!
Умоляю, не надо! Не надо! О, Господи! Я так и знал, у меня было
предчувствие. Да что с вами такое? Я вас ненавижу. Вы идиоты. Как я вас
ненавижу. Если б вы знали, как я вас ненавижу. Я ненавижу вас. Звонит,
ненормальный, в три часа ночи и потрошит мне душу: аквилон, стихи,
«Красная шапочка»... Что с вами? Вы, как... Как! Вы как — я не знаю кто!
Да что с вами? Нет, все-таки: что с вами? Что вам неймется? У вас что,
было дворянское детство? Вы жили в Ясной Поляне? У вас были гувернеры,
мамки, дядьки, дворовые девки, лакеи в ливреях? Вас прогнали в
эмиграцию? Вам пришлось убирать собачьи какашки в Париже? Что вы ноете?
Что вы сопли жуете? Что вас тянет туда? Что вы там оставили?
— Да нет, не в
этом дело, это началось еще тогда...
— Врешь! Врешь!
Это началось потом! И это началось у вас, мерзких холеных мальчиков! У
вас. Вас в детском саду на горшок сажали, а лето вы проводили в Ялте —
котенку полезен морской воздух, вы пили шампанское в восьмом классе и
щупали потных девочек на вечеринках, вам бабушки совали в карман
червонец на пиво, а я колхозных коров пас, в кирзовых сапогах, тяжелых
от грязи. А теперь...
— Я хотел только
спросить.
— Он только хотел
спросить! Он. Только. Хотел. Спросить. Все-таки жаль, что я не могу
вцепиться в твою приват-доцентскую рожу. Я, знаешь, Дронова видел в
«Праге»: твоя история, ус на ус, целкач на рубль. В городе осталась
одна-единственная забегаловка: столики хромые, бокалы мутные, пиво —
кислятина, продавщица — сервант, Машка с автозаправки, публика —
туристы, постаревшие аспиранты, милая моя, солнышко лесное! Я говорю:
«Дрон, что ты здесь потерял, отрыжка ты высшего образования?» Он
говорит: «Атмосфера здесь, как тогда». Атмосфера, видите ли, как тогда.
— Я туда из
принципа не хожу. И не пойду. И телевизора не включаю — не могу смотреть
на эти рожи. И газет не читаю, черта с два. Но это ни о чем не говорит.
— Как же, не
говорит. Знаешь что, Андрей Иваноч, я тебе не мамочка и не
психотерапевт. Говорит, именно об этом и говорит. Вот так. Что меня
отличало от вас, мальчиков с гладкими мордочками, я не боялся правды. Я
плюхал ее себе в морду, как лепешки коровьи. Знаешь, как пахнет коровье
дерьмо, свежее, с парком? Думаешь, я по Аркадиям гуляю? Хрен там. Я
таскаю каштаны из огня, у меня пальцы обуглены.
— А ты не таскай.
— Что? В три часа
ты звонишь, чтобы... Сукин ты сын! Сам не спишь и другим не даешь.
Восемь лет — хоть бы раз написал, хоть бы чаю прислал или сигарет.
— Слушай, я хочу
спросить: а какая фантазия там умащивала твои нервы? Чем-то ведь ты
держал там душу на плаву?
— А-а, мысленно
перечитывал историю Тома Джонса Найденыша и любил (не в нашем смысле, а
в вашем) девушку, которая на первом курсе училась с нами. Она сидела
справа у окна, она всегда садилась у окна, за второй партой. Потом она
куда-то исчезла, вышла замуж или переехала в другой город, я не знаю. Ты
помнишь ее?
— Понятия не
имею, о ком ты говоришь.
— Да брось, она
была особенная, ты должен помнить. Я все собирался познакомиться, я даже
решил, что после каникул приглашу ее в кино, пошил новые брюки и купил
чешские туфли, за сумасшедшие деньги. Мои первые, собственно говоря,
настоящие туфли. Но в сентябре она не появилась, а я не стал выяснять —
почему. Я отлично ее помню. У нее были кудрявые волосы и брови густые, и
грудь такая, полновесная, сочная, торчком, носик такой, вздернутый
слегка. Сбоку она была особенно очаровательна. Она никогда не
оглядывалась, она вообще была незаметная. Помнишь?
— М-м? Нет. В
моей группе такой не было, и в первой тоже, я помню всех из первой
группы, а в третьей — ты сам в третьей учился. Не было у нас девушки с
грудью торчком.
— Была, говорю
тебе, была. Щеки у нее были такие — чуточку выпуклые, губы такие — очень
правильные, как на портретах, и без помады. Она вообще не красилась, не
то что городские.
— Так ты думал о
ней?
— Нет, не в этом
смысле, я это дело контролировал. Я представлял себе, что сажусь рядом,
и развлекал ее, я рассказывал о... о разном. Потом мы гуляли по городу,
и я снова что-то рассказывал, а она улыбалась. Глупо, конечно. Но я
должен был дать работу душе. Надо было придумать как бы остров, что ли,
где круглый год лето, и удаляться на него. Куда все это ушло, вот о чем
я думаю? Где она теперь, что делает, о чем думает? Какая заноза в мое
ненормальное сердце — она существует в том же мире, что мы с тобой, но я
уже не могу дотянуться.
— Думаешь, если
бы?..
— Нет. Было бы то
же, что и с первой женой, с третьей и будет с четвертой. Но все равно.
Все равно. Черт нас всех побери, я хочу спросить, не тебя, даже не себя,
а так, прошептать в воздух: вот мы стали лавочниками, обзавелись
ресторанчиками и дрожим в своих конторах. И это все? Нет, я хочу знать:
это все? Это что, жизнь стала тем, чем она должна быть?
— Собственно, не
все так плохо. Просто иногда... Иногда хочется снова стать мальчиком и
ни о чем не думать.
— Да, мальчиком.
Хочется. Ты действительно не помнишь ее?
— Честно, не
помню. Может, это какое-нибудь сальто твоего сознания, спасательный
круг, который оно тебе бросило, чтобы удержать в безнадежной ситуации?
— Перестань, я
помню ясно, она была. Я помню серое платье и красную сумочку. Я был
беден и обращал внимание на ваши наряды. Вы, городские, смотрели на нас
свысока. Я помню твой черный костюм. И джинсы, кроссовки, а сумка! Какая
у тебя была шикарная сумка. Я думал: конечно, парня с такой сумкой
девушки будут уважать.
— А Дронов что
говорит?
— У Дрона тоже
память ослабла. Да Дронов себя едва помнит.
— В сущности,
какая разница — была, не была? Ты же не собираешься ее искать?
— Все равно это
важно. Как тебе объяснить? Если ее не было, значит, это действительно
сальто, фея Моргана, воздух, и значит, я четыре года говорил с воздухом.
А если была, то четыре года обретают смысл. Я не знаю, какой смысл, для
чего и что мне с ним делать, но — смысл.
— Да какой смысл?
Ты говорил сам с собой. Была эта девушка или ее не было, все равно это
не имеет значения, раз ты не собираешься ее искать.
— Не все равно. Я
хочу знать, что однажды, завтра или через тридцать лет, я встречу ее,
скажем, на перроне или в вагоне фирменного поезда. Фирменного — это
обязательно. Чтобы там было чисто и не смердило туалетом. Как ты не
поймешь? Завтра или через тридцать лет! Боже мой, Андрей, это же просто!
Я... Я живу, как... Там, в конце моих дел, хребты трещат, — я не
оправдываюсь, это моя жизнь, она так сложилась, я не хочу другой жизни.
Можно было вернуться в деревню и стать земским учителем. А я выбрал этот
путь, потому что поверил им. Черт с ними, они нас обманули. Я знаю: воли
нет, покоя не будет. Но — завтра или через тридцать лет! Как тебе
объяснить? Заветная дверь, — ты никогда ее не откроешь, но она есть. За
нею, может, паутина и мышиный помет, но ты думаешь, что там лежат
сокровища, и они ждут тебя.
— Я понимаю, не
горячись. На перроне, завтра или через тридцать лет. Я все понял. Нас на
первом курсе было девяносто, а на втором стало восемьдесят четыре.
— Это точно?
— Точнее не
бывает, я относил список в комитет комсомола, я помню.
— Вот видишь.
— И потом, если
как следует встряхнуть память, то, кто знает, в каком-нибудь углу, куда
я еще не заглядывал, может, что-то сохранилось. Какая-нибудь мелочь,
слово, взгляд. Надо только оживить декорации.
— Оживить?
Декорации? Да. Иногда это срабатывает. Ну, ты позвонишь, если твои
декорации оживут?
— Позвоню. Насчет
чая и сигарет... Не держи зла.
— Да ладно. Если
б я на вас обижался каждый раз, когда вы... ну, в общем, когда вы не так
себя ведете, я б давно растаял. Знаешь что, Андрей? Ну его все к идолам!
Давай посидим где-нибудь с пивцом, без воспоминаний. Для души, завтра
же, после работы. А?
— В «Праге»?
— Ну, давай в
«Праге». Там атмосфера, как тогда. И Дронушка каждый вечер пасмами
своими трясет. Нальется до кадыка и клюет носом в пепельницу.
— Договорились, в
половине шестого я буду в «Праге».
Андрей Иванович
выкурил еще одну сигарету и пошел спать. Лег и сразу почувствовал, что у
него квадратный бок. Господи, когда же это кончится? Все это. То, что
они называют жизнью. Если б он был женщиной, он бы поплакал, и возможно,
ему стало бы легче. Девушки он действительно не мог вспомнить. Басакин в
тюрьме сочинил фантазию и сам в нее поверил. У каждого свой остров. У
Басакина — кудрявая девушка, у Андрея Ивановича — аквилон...
Аквилон!
— Черт! — он
усмехнулся.
И перевернулся на
спину, потом вернулся на бок, на животе ему тяжело дышалось. Он сказал
себе:
— Завтра — чтоб я
сдох! — заеду в магазин и куплю словарь.