После
того как жена объявила мне, торжественно, словно одержала победу в
изнурительной битве, что любит другого мужчину, и ушла, забрав
детей, я погрузился в состояние, в котором помощь психолога обычно
не бывает лишней. Старательно переворошив мой сор, психолог, имени
которого я не хочу называть, извлек из него два заключения. Он
убедил меня в том, что жена ушла к мужчине, бывшему на двадцать лет
ее старше, потому только, что он статен и носит имя Роланд, а
поскольку я отказываюсь взять себе яркое имя и никогда не дорасту до
ста восьмидесяти девяти сантиметров, вдобавок ко всему у меня
короткая шея, выпирает живот и хожу я мелким шагом, надеяться на
возвращение супруги мне не стоит. Кроме того, он сказал, что я на
самом деле не однолюб, просто мужчине с непритязательной, так
сказать, внешностью деваться бывает некуда, только по этой причине я
женился в восемнадцать лет и так далее. Самое неприятное на свете —
это правда. Второе заключение, прямо следовавшее из первого, удивило
меня. Я ждал, что мне выпишут таблетки, психолог же рекомендовал
заполнить место, которое прежде занимали жена и дети, декоративной
собакой. Прохаживаясь по кабинету, он рассуждал в следующем духе:
— Недостатка
в собаках нет, всех пород, всех мастей. Можете выбрать по каталогу,
можете съездить на птичий рынок — опять же развлечение. Лично я
посоветовал бы обратиться в специальную фирму с названием «Твой
друг». Веселый, забавный ушастый песик поможет развеять дурное
настроение. Не рекомендую брать крупного пса. Ни в коем случае.
Крупный пес, особенно если это дог, немецкий дог, самодовольный,
прямо скажем, наглый тип, будет вас подавлять. Вы не заметите, как
окажетесь в тягостной зависимости от него. Неизбежно произойдет
замещение ролей, вы превратитесь в бедного родственника, в
приживальщика в доме богатого четвероногого. Сколько комнат в вашем
дворце? Четырнадцать? О! Одна собака в четырнадцати комнатах! (Кого
он все-таки имел в виду?) Это слишком. Не рекомендуется также
королевский пудель. Подлее дога, это интриган, авантюрист,
заговорщик. Он рожден быть фаворитом короля, что, в общем, не так
плохо, но дело в том, что рано или поздно королевский пудель
подвигает короля жениться, становится доверенным лицом его жены,
посредником между королевой и ее любовниками, и он почти ничего не
смыслит в политике. Кончается правление королевского пуделя полным
разорением государства. Следовательно, — психолог стал посреди
ковра, — легкомысленный, с тонким звонким голоском ушастик,
ответственный за своевременную подачу тапочек, первым встречающий
желанного гостя — вот кто нам нужен.
—
Замечательно,— сказал я, — но что делать с аллергией на шерсть?
— Это все
меняет, — он продолжил променад. — Возмутительно большой кабинет, вы
прямо страдаете гигантоманией. Пока дойдешь до окна, устанешь, а
пока вернешься за стол, забудешь, о чем думал. Собака отменяется, но
я ни за что на свете не выпишу вам повторного брака. Поверьте,
голубчик, жена вам противопоказана, вы потенциальная жертва, на вас
так и хочется сесть и погнать в гору. Не рекомендую вам английского
способа лечения сплина, потому что мир полон авантюристок. На первом
же пятимачтовом корабле вам навяжет свое общество бойкая молодящаяся
мистрис, которая через минуту познакомит вас со своей ангелоподобной
дочерью, девушкой с пухлыми губочками, и вам, ха-ха, каюк. Но я
обязательно что-нибудь придумаю.
И он
придумал. В три пополуночи меня разбудил звонок.
— Я придумал,
как вам помочь! — рокотал психолог. — Это новое слово в моей
практике.
Назавтра он
нанес мне визит. Он долго меня подготавливал и, наконец, развернул
свою идею. Он предложил взять в дом душевно нездорового человека.
— Как бы и
человек, хотя не совсем человек, учитывая умственную
недостаточность, и в то же время вполне домашнее существо. Взгляните
с практической точки зрения: дом под присмотром, есть кому подать
чай, когда Марго Григорьевна покупает на рынке мясо. Взгляните на
дело с христианской стороны: разве Господь не завещал нам любовь как
способ приближения к небесной обители? Кто знает, может, в условиях
богатого дома, где никто ни за кем не гоняется со шприцем,
несчастный излечится от повреждения? Я подыщу вам безобидного
идиота, способного к несложным поручениям. Подумайте. Взвесьте все
за и против. Хотя противного в этом я не нахожу ничего. В любое
время блаженного можно вернуть в лечебницу.
Я дернул за
шнур, через десять минут, пыхтя и отдуваясь, в кабинет ввалилась
толстая Марго Григорьевна.
— Машину, —
потребовал я.
Бормоча — что
такое, заставляете старую женщину бегать по лестницам, я вам не
девочка, во мне восемь пудов, Марго Григорьевна пошла вызывать
машину.
Так в моем
доме поселился Иван Федорович.
Спустя неделю
мне на глаза попалась тетрадь, в которую психолог вносил свои
наблюдения. Он забыл ее на столе в гостиной. На последней странице
психолог уверял себя, что дело пошло на поправку — появление в доме
явного идиота вызвало отчетливый терапевтический эффект: калоша, то
есть я, видит, во что он сам может превратиться, и сознательно ищет
выход из тупика, в который он себя загнал, выжив из дома семью и так
далее. Я подумал, что это все очень глупо, заплатил психологу и
попросил не тревожить меня.
Собственно
говоря, доктор оказался прав. Я серьезно подумывал о длительном
путешествии, об экспедиции на какой-нибудь дикий континент. Но когда
в агентстве, вручая билет на пятимачтовый корабль «Королева
Виктория», агент, девушка шалая, если судить по тому, как бесстыдно
она радовалась за меня, сказала, что у меня будут прекрасные соседи
— слева молодая еще дама с двумя дочерьми, девицами, воспитанными в
старинном духе, справа также блестящая семья — профессор-орнитолог с
супругой и дочерью, только что из института, я порвал пропуск в рай.
Пусть англичане лечат сплин на корабле, а я по-русски полью нервы
водкой.
Но и это не
помогло. Во-первых, у меня голова слабая, во-вторых, я наблевал в
постель.
— Зачем вы
взяли дурака? Вчера весь день простоял перед картиной, отойдет,
подойдет и смотрит, смотрит. Чего смотреть-то? Для тебя, что ли,
дурня, рисовали? Еще дом подождет. Вы об этом подумали?
— Мой дом,
хочу — сожгу, хочу — взорву к чертовой матери.
— Конечно,
жену прогнал, детей выгнал, прикормил ненормального, — бормотала
Марго Григорьевна. — Взрывай, мне-то что, взрывай, а сам на паперть.
Сразу я
подумал, что Иван Федорович — да — человек, в общем, кажется,
нездоровый. Эти добрые глаза, этот пристальный, неприятно ясный
взгляд, эти трусливо опущенные плечи указывали на основательно
поврежденную душу. Но через время я вдруг спросил себя: почему Иван
Федорович всегда тщательно причесан? Ведь у сумасшедшего волосы
должны быть взлохмачены, они должны торчать кандибобером. И он
должен быть неопрятен, душевнобольные живут как бы не в своем теле,
— течет ли слюна изо рта, сидит ли муха на щеке, жмет ли ботинок,
копошатся ли черви в давней ране, они этого не замечают. А Иван
Федорович утром старательно расчесывал густые, послушные волосы, и
только сосредоточенность, с которой он это делал, могла насторожить
наблюдателя. И вообще он был внимателен к внешности — выщипывал
волоски из ноздрей, утюжил брюки, утро начинал с помазка и бритвы.
Возможно, думал я, он искусно имитирует расстройство, а на самом
деле здоровее меня, и если это так, то надо думать, он нашел способ
ускользнуть от людей.
Должен
сказать, я так и не смог решить для себя, болен он или притворился?
Да, он впадал в оцепенение. В саду, например, зайдя в беседку,
задумывался и мог просидеть в гипнотическом оцепенении часа два или
три подряд. Я нарочно не отходил от окна и наблюдал за ним. Но даже
я, человек, не любящий движения, не выдержал соревнования с ним.
Через час я возвращался к окну — в том же положении Иван Федорович
смотрел впереди себя, рука лежала на столике рядом с чашкой давно
остывшего чая, мизинец был оттопырен. «Безнадежен», — подумал я. И в
тот же день снова сомневался в приговоре, потому что видел, как он
выходит из библиотеки, на ходу листая книгу. Я думал: «Здоров,
анафема». А когда Иван Федорович прошел мимо, не заметив моего
присутствия, решил, что он все-таки, как это называется в народе,
тронутый.
А если
понаблюдать за мной? Разве мои поступки не покажутся
подозрительными? Я могу, например, вцепиться взглядом в прохожего,
только потому, что его толстые губы напомнили мне одного звереныша,
истязавшего меня в пятом классе. Или, допустим, увидев женщину с
полноватым подрагивающим седалищем, я могу впасть в гипнотический
транс и последовать за ней до самой ее квартиры. А решение взять в
дом пациента желтой больницы — разве такое может прийти в здоровую
голову?
Несомненно,
Иван Федорович — симулянт, но это не имеет никакого значения. Важно
то, что в доме есть, кроме бестолковой Марго Григорьевны, живая
душа, а я занят решением занимательной задачи. Но именно когда я
утверждался в мысли, что Иван Федорович симулянт, он давал повод
думать обратное. Столкнувшись со мной в коридоре, он всплескивал
руками, забивался в угол и смотрел оттуда затравленным щенком,
дрожа, злобно сверкая глазами. Иногда поскуливал, иногда щелкал
зубами.
Как-то он
зашел в столовую, когда я там обедал, и сказал, что ему трудно так
жить, трудно, безделье угнетает его, поручите мне какую-нибудь
работу, так ведь с ума сойти можно. Я, здоровый сильный мужик,
слоняюсь по дому, как девица с платком на плечах.
— Сходите за
газетами, если вас не затруднит, — предложил я, — носите почту.
Он сходил.
Ему понравилось.
Вскоре
пришлось освободить его от этой обязанности. Из-за детей,
отвратительных, дурно воспитанных детей, которые развлекаются
стрельбой по кошкам и дурачкам. Они сразу раскусили Ивана Федоровича
и стали собираться возле почты, чтобы швырять в него камушки,
подкрадываться и дергать за пиджак, выбивать из рук газеты.
Всхлипывая, он собирал газеты и письма, а какой-нибудь мерзавец,
пробегая мимо, бил ногой по почте и снова ее рассеивал. Иногда им
удавалось обратить почтальона в бегство и гнать его несколько
кварталов впереди себя. Как-то они взяли его в осаду и принялись
вырывать газеты, дергать, свистеть и хлопать петардами, — кто-то
внушил им, что блаженные пуще смерти боятся выстрелов и взрывов.
Двое были вооружены палками и, став сзади, лупили Ивана по голове.
Из-за этих двоих и случилось то, что случилось. Отбиваясь от палок,
он взмахнул перевязанной кипой газет и задел конопатого мальчишку,
который мгновенно превратился в огромный орущий рот. Стоявшая перед
магазином женщина, чем-то она мне напоминает Марго Григорьевну,
плюнула в Ивана Федоровича — что ж ты делаешь, урод ты проклятый, а?
Что же ты над детьми-то измываешься, а? Что вы за люди такие — дылда
бьет чужих детей, и никому дела нет!
Меня
пригласили в участок. Вот-с, прошу ознакомиться. Я ознакомился: «Я
стояла нитрогая никово когда Гражданин вмоем присутствии начал
жестако избивать Мальчика паимени низнаю я. Когда я сделала
Гражданину замечание отнасительно его антиобщественого паведения он
сказал тыдура и неимеешь права такое говорить».
Пряча бумагу
в сейф, начальник участка сказал — детей бить не дозволяется,
особенно чужих детей.
Я спросил,
так ли все было?
Он повторил:
детей бить не дозволяется ни при какой погоде, порядка такого не
имеется, чтоб детям головы разбивать.
Я заплатил
штраф, а Ивану Федоровичу запретил покидать усадьбу.
Бедный Иван
Федорович. История не прошла для него даром. Он перестал
интересоваться книгами, выходить в сад, он сидел на стуле и смотрел
на свои руки. Однажды я тронул его за плечо. Он вскрикнул и поднял
на меня бессмысленно страдающие глаза. Думается, Иван Федорович
хотел сказать: «Малыш сильно испугался. Уж очень он испугался.
Никогда в жизни мне не приходилось видеть столько страха в глазах».
Марго же
Григорьевна, злорадно пыхтя, уверяла, что Иван напал на чужого
ребенка, и если бы не прохожие, дурень совершил бы детоубийство. Вот
так вот, ага, вот. Прикормили дурачка — отвечайте теперь. Ага. То ли
еще будет, он вам устроит веселую жизнь. От люди, от народ! Чего от
скуки не придумают! Надо же, психа в дом взять, а! Психа, который на
людей с топором бросается. Это ж он и меня, чего доброго, прирезать
может. Вам что, батюшка, делать, что ли, нечего? Зачем вы шизика на
постой приняли? Ить на вас в суд за неблагонадежность подать могут,
вам бубнового туза на спину нашьют, вы в своем уме! Мамка моя,
покойница, говорила: «Нэ мала баба клопоту — купыла порося». То про
вас сказано.
— Послушайте,
Маргарита Григорьевна, — обратился я к кухарке, подперев подбородок,
как это у меня машинально получается, сложенными ладонями. — Сядьте,
пожалуйста, и помолчите пять минут. Послушайте, что я вам скажу.
Ведь вы не светская дама. Вы такая, какими были ваши бабушки,
прабабушки, для которых блаженный — святой. Им позволялось царям
правду говорить.
— О то мне
еще радость! — сказала она своим сильным голосом, против которого я
был бессилен. — Набьются в хату, черти грязные, вшей натрусят,
голтепа проклятая!
Уволить Марго
нельзя — готовила она отменно, я скрывал ее искусство от знакомых,
боясь, что ее переманят в ресторан или в какой-нибудь очень богатый
дом.
Однажды Марго
Григорьевна избила Ивана Федоровича. Мне захотелось посидеть на
берегу озера. Когда я приехал на озеро и сел на одеяло, два комара
одновременно впились мне в затылок. Ну, это извините! Немедленно я
отправился назад. Так муж застает жену в постели с молодым
любовником. А я застал картину омерзительную. До такой степени
омерзительную, что она разрушила мою веру в душевность простых
людей. До этого я полагал, что так называемые простые люди
нравственнее, сердечнее буржуа. Я бросился в гостиную, где кто-то,
судя по истошному визгу, кого-то резал, и оторопел, войдя. Иван
Федорович забился в угол, сжался в кулачок и визжал, как визжит
подвешенный за ногу поросенок (так я себе это представляю, ибо живых
поросят, тем более подвешенных за ногу видеть не приходилось), меж
тем как Марго Григорьевна лупила его шваброй. Волосы у кухарки были
растрепаны, платок валялся на полу. Но не растрепанные седые клочья
на голове фурии ужаснули меня, а ее уверенные, сильные взмахи и
отвратительная брань, которой она осыпала несчастного. Она била
умело, старательно. Удары были твердые, точные. Теперь стыдно
вспоминать, что я сам испугался Марго Григорьевны и хотел убежать. Я
попятился назад. Тут она заметила, что дверь сзади открыта, и
повернулась. Что вы делаете? Такой вопрос я мог произнести или
какую-нибудь другую фразу, выражающую удивление, презрение, злость.
Марго Григорьевна, скорее всего, швырнула швабру мне под ноги и,
скорее всего, обвинила во всем меня, ибо, если б я не водил в дом
психов, ничего бы этого не случилось. Неуверенность моя объясняется
туманом, в котором я долго плыл, слепой, глухой, задыхающийся. И я
сразу хочу согласиться с кухаркой: если бы я не водил в дом
блаженных, ничего этого не было бы.
Иван
Федорович стоял под люстрой. Я ходил вокруг него, не зная, как
начать. Я хотел найти слова особенные, чтобы они достигли дремавшего
рассудка Ивана Федоровича и пробудили его. Сказать честно, я хотел
припереть его к стенке: вы меня не обманете! Можете морочить голову
доверчивым участковым врачам, наивным практиканткам медицинского
института, седым профессорам, меня вам не обмануть! Вы здоровее
отряда космонавтов, здоровее жеребенка, оглашающего степь счастливым
ржаньем. Можете и дальше разыгрывать комедию в духе палаты номер
шесть, я не буду обращаться с вами как с умалишенным. Не получится!
Вы слышите меня, не получится! Потому что вы не лишены ума.
Выпустив
первый пар, я немного успокоился. Теперь я ходил взад-вперед и
рассуждал:
— Не понимаю,
зачем вам нужно корчить из себя Пантелеюшку Святодухова, какую цель
вы поставили перед собой: украсть мои картины? Или, может, вы
решили, что, если постоянно насиловать рассудок, в нем отворятся
какие-то дополнительные двери — в прошлое, в будущее? Или, может,
они достали вас? — я показал в окно. — Мне тоже хотелось, когда я
был женат, набросить на себя плащ-невидимку и раствориться в
воздухе, исчезнуть. Я тоже искал в себе такие углы, куда можно
забраться и сидеть, не боясь никого, но они умеют вышибить тебя из
любой норы. Ну, перестаньте идиотничать, — попросил я, став перед
Иваном Федоровичем, — вы же видите, я вам не враг, я не один из них,
я вас не выдам.
Он всхлипнул
и пообещал не воровать больше сухари у Марго Григорьевны.
Я злорадно
хихикнул — как раз тот, кто притворяется, как раз притворщик, гаер,
лицедей, талантливый, впрочем, лицедей, должен выразиться в том как
бы парадоксальном смысле, в каком только что изволили выразиться вы:
не буду воровать сухари. Да воруйте на здоровье, никто не запрещает.
И это не воровство вовсе, вы живете здесь и можете питаться хоть
сухарями, хоть бисквитами, а Марго Григорьевна обязана кормить вас.
Я говорю о другом, Иван Федорович. Я о том, что вы можете отбросить
эту дурацкую маску и жить, как все.
— Так я живу,
как все, — простодушно возразил он.
Несомненно,
это был бред сумасшедшего, и я все-таки увлекся, предположив, что
Иван Федорович морочит мне голову. С другой стороны, симулянт и
должен был ответить так, чтобы я подумал, что он никакой не
симулянт, а самый настоящий шизофреник.
У меня не
получилось припереть его, он выскользнул. Нда-с…
Случалось, я
засиживался в кабинете за полночь, копался в книгах, доставшихся мне
от отца. Иван Федорович также обкладывал себя книгами и листал,
когда листал я, выписывал, если выписывал я, прикрывал воспаленные
глаза ладонью, расправлял плечи, прогибал спину. Покойные вечера.
Огонь в камине прыгает, чудесно пахнет углями, часы тикают, мир
замер в ожидании Божией улыбки.
В середине
мая, теплого, но дождливого и потому на вкус и запах какого-то
субтропического, Иван Федорович простудился. Сначала он смотрел на
дождь из окна, потом высунул руку и любовался тем, как лопаются на
ладони толстые капли.
Я пошел
обедать, и Марго Григорьевна сказала:
— Стоит —
олух! — под дождем, второй час пошел.
— Кто под
дождем, какой второй час? — я ничего не понял.
Наливая
раковый суп, Марго пробурчала:
— Нечего было
бродягу подбирать.
Я побежал в
гостиную и открыл дверь. Идиот стоял посреди двора, сгорбившись,
скрестив руки на груди, и трепетал всем своим жалким телом. Я
крикнул — что вы там делаете, идите в дом, немедленно. Он оглянулся
на меня — черные губы, сомкнутые на переносице брови, волосы налипли
на лоб. То, что я прочел (мне показалось, что я прочел) на его лице
(эту маску я все же назову лицом), оскорбило и испугало меня. Была
ли эта непроизвольная гримаса психа, доискаженная холодом, или в эту
минуту он дожевывал какое-то заповедное свое воспоминание, выуженное
им из детства, которое я вспугнул своим вторжением, не знаю, не
знаю, но ледяная злость, толкнувшая меня в лицо, показала, как
далеко Иван Федорович уполз от мира, который я вокруг него собрал.
Мои усилия были напрасны, камин горел впустую, я зря шуршал газетой,
исписывал кипы бумаг — в душе он смеялся над попытками ошалевшего от
горя буржуя приручить его независимую душу, именно это слово я хочу
поставить здесь.
Вечером у
него поднялась температура. Молодая врач, вызванная по телефону,
прослушала, прощупала, просмотрела больного, вынесла приговор,
неопасный для Ивана Федоровича. Остальное не так важно. Только одно
восклицание бредившего бедняги. Яростно вытаращив глаза, он
подскочил и крикнул:
— Груши!
Груши! Не упусти Блюхера! Франция проклянет тебя!
Врач
спросила, кто такая или кто такой этот или эта Груши и почему
Франция должна предать его или ее проклятию? Я ответил, что,
возможно, бредящий человек, тем более душевнобольной, а ваш пациент
прибыл сюда прямиком из психушки, служит в качестве своего рода
клапана, через который прорываются иногда мятежные души. Только что
вы слышали, как один несчастный авантюрист, самый удачливый
авантюрист прошлого времени, попытался переломить ход сражения,
поставившего точку в его блестящей карьере.
— А-а, вот
оно что, — сказала она и внимательно поглядела мне в лицо, потом
также внимательно осмотрела комнату и попросила показать ей дом.
Просьба была
немедленно удовлетворена. Так-так, говорила она, осматривая высокие
потолки, арабскую мебель, бронзовые ручки на дверях и сами двери,
сделанные по образцу дверей во дворце купца Рукавишникова, и
повторяла, кивая каким-то своим мыслям:
— Да-да,
авантюрист, ход сражения, клапан. Клапан — это очень интересно.
Назавтра она
пришла проведать «нашего больного, это долг врача, а долги надо
оплачивать, вы меня понимаете», потом как-то заглянула по пути в
«одно очень скучное место», а потом и вовсе пригласила меня на день
рождения. Едва я вошел в конуру, которую они называют двухкомнатной
квартирой, как любезная докторша нелюбезно сослалась на одно очень
срочное дело, а меня поручила Соне, невысокой девушке с чрезвычайно
сочным ртом.
Ни малейших
признаков дня рождения поблизости не наблюдалось. На тусклом диване
сидели я и Соня. Я только что закончил рассказ о том, как дети
мучили Ивана Федоровича. Ее поразила сцена расстрела Ивана
Федоровича из рогаток, Соня рыдала, обильно хлюпая заложенным
носиком, тискала мою лапу и говорила: «Какой вы добрый, как мне
жалко вашего этого, как, вы говорите, зовут его?» Я подумал, что
волнение мешает ей запоминать имена, но сердце у нее доброе, она
пропадет в общежитии трикотажной фабрики, она, конечно же, будет
милой хозяйкой, я подумал, что, в сущности, смысл жизни состоит в
том, чтобы служить тем, кто в этом нуждается. И потом, у Сони
изумительно трепетали грудки.
Дальнейшее
плоско, мрачно, противно. Через две недели после свадьбы ее родители
продали хозяйство в деревне. Дом наполнился какими-то пестро одетыми
людьми, они вваливались в столовую и требовали водки и закусок.
Как-то я слышал: «А что, балыка нет? Марго, ты за кого нас
принимаешь?» Какие-то крашеные девки, волосатые юноши с проколотыми
ушами и губами, какие-то траурно одетые тетки, мужчины, облизывающие
сизые губенции. Двоих я запомнил сразу, поскольку я сразу понял, что
они занимают при Соне такое место, с которым не считаться нельзя.
Один, худышка с эспаньолкой, когда я входил, задирал голову и
начинал напряженно, однотонно смеяться и смеялся, смеялся, он мог
так смеяться полчаса, час, целую вечность. Второй, высокий,
блондинистый, с прямыми жидкими волосами, открывал рот и хмыкал,
вращая глазами. Все называли его Босей, Бося, Босенька. Женушка моя,
когда я — между прочим — поинтересовался, нужны ли в доме чужие
люди, взорвалась, и я подумал, стараясь найти для нее оправдание,
что Соня неправильно меня поняла, — она поняла так, будто я вздумал
подозревать ее в неверности. Соня наговорила ужасных вещей,
например, что она считает ниже своего достоинства реагировать (ее
любимое словцо) на грязные намеки, что она не купчиха и не будет
сидеть в четырех стенах и пить морковный чай, как я того хотел бы, я
ведь хочу замуровать ее в этом мрачном доме и мучить, но она не
позволит так с ней обращаться. Ага, на, выкуси! — говорила она.
Просто ей интересно с умными ребятами, если бы я был умный,
талантливый (еще одно любимое словцо), если бы я хотя бы разбирался
в музыке, если бы я мог сказать хоть что-нибудь умное, ей было бы
интересно со мной и не надо было бы приглашать никого, но я же туп,
как дерево, я только на калькуляторе считать умею. Нет, ее любимое
слово было — общаться: я б общалась с тобой, общение, чисто
пообщаться, просто общаемся.
Внезапная
ярость, какая-то с заусенцами, мгновенно севшими мне на душу,
удивила меня. Я сказал — ты несправедлива.
Несправедлива? Соня вскочила и пошла на меня. Ты что мне обещал,
ирод? Ты обещал, что у меня все будет! А что у меня есть? У меня
ничего нет. У тебя-то все есть, а я как приживалка тут у тебя, у
меня ничего своего нет. И так далее. Я это рассказываю только для
того, чтобы набросать фон, на котором завершалась судьба Ивана
Федоровича. Представляю, как он страдал среди этого гвалта.
Представляю, как он вздрагивал, когда тесть бил его по щиколоткам, а
теща шлепала тряпкой и когда друзья Сони мазали ему нос горчицей.
Когда заставляли скулить, бегать за мячиком, выгоняли во двор и
забывали впустить в дом. Бедный, бедный, бедный Иван Федорович.
Однажды Соня
вошла в кабинет с решительным выражением (что всегда обещало упреки
в жестокости, в скупости или требование денег на лечение мамы) и
резко встроила полнеющее тело в кресло. У нее ясно обозначилась
четырехмесячная беременность. Как-то так у нас сложилось, что мы оба
старались не замечать ее растущую беременность. Я ни разу не был
допущен в ее спальню, я подозревал Босю, — Марго Григорьевна
жаловалась, что Бося отказывается покидать постель Сони даже днем и
обед приходится подавать ему прямо в ложе. Что, собственно, не
мешало матери Сони утверждать, что я обрюхатил ее дочку, что у меня
дурная кровь, потому что плод огромен и погубит Соню, что я только и
думаю о том, как сбыть с рук беременную жену, что мы, богачи
уродские, брюхатим простых девушек и выгоняем на улицу подыхать с
голоду. Еще она ворчала себе под нос: «Не про тебя кралечку ростили,
ага. Щупаешь нашу девочку забесплатно, ага, и платить не хочешь».
В общем, она
села в кресло и начала голосом человека, дошедшего до последней
точки отчаяния: я хочу поговорить, я хочу поговорить, я хочу… У нее
была ужасная манера, качаясь, повторять одну и ту же фразу до тех
пор, пока моя, в общем-то, прохладная кровь не начинала кипеть и
шипеть.
Мне надо
поговорить, мне надо поговорить, — повторяла она, раскачиваясь,
постепенно возвышая голос.
В общем, она
так не может, она не может, она не может так, так она не может. Она
устала, устала, устала. Ты мучаешь меня, ты меня замучил, я так не
могу, не могу, не могу.
Через полчаса
я спросил:
— Что
случилось, дорогая?
Он
спрашивает, ты спрашиваешь, ты спрашиваешь, что случилось. Еще через
минут пятнадцать ее прорвало. Наконец-то, она вспомнила, зачем она
пришла: им не хватает места, денег, внимания с моей стороны. Хорошо,
у тебя нет времени для меня, ты меня не замечаешь, я тебе не нужна,
меня не существует, я смирилась, я с этим смирилась, не любишь, так
бывает, я свою гордость спрятала, ты меня игнорируешь, тебе никто не
нужен. Говорили мне, меня, дуру, предупреждали, я, дура, не верила,
я, дура, думала. И так далее.
Я предложил
выровнять разговор — отбросить лишнее, ей будет легче, а я смогу
собраться с мыслями. Она попыталась отбросить, но мелочи, как мухи,
слетались на янтарную каплю, попадались среди них экземпляры дикие,
например, Соня спутала меня с кем-то, кто вырвал у нее из рук
сумочку с деньгами и бросил ей в лицо: «Чтоб ты сдохла, зараза!»
Вероятно, была ссора с Босей. Вероятно, она не хотела дать Босе
денег, которых он требовал. Он вырвал сумочку, в ней ничего не
оказалось, и он обозвал ее заразой.
В конце
концов, что тебе надо?
Ей надо,
чтобы я уважал ее. Ты понимаешь, уважал. Без уважения нельзя.
Значит, дело
серьезное. Это не дополнительные деньги, не путешествие всей
компании на Средиземное море, а что-то новое, ради чего она согласна
целый час терпеть мое присутствие.
Наконец, она
вспомнила, что ей нужно. Она спросила — и потом, сколько это будет
продолжаться? Почему у нас живут чужие люди? Ты понимаешь, что мне
стыдно перед друзьями, я ничего не могу ответить, меня спрашивают —
кто он такой, что он здесь делает? Он же больной, неужели ты этого
не понимаешь? Тебе плевать, я понимаю, тебе плевать, что он может
ударить ребенка, за ним такое водится. Мне рассказывали, один псих
выплеснул на ребенка кипяток. Ты хочешь, чтобы он ошпарил ребенка
кипятком? Он еще не родился («так я не рожу его, будет выкидыш, от
таких нервов будет выкидыш»), а ты психа дома держишь нарочно, чтобы
убить ребенка. Так, что ли, получается? И потом, маме негде спать.
Она что, не заслужила отдельной комнаты? Моя мама, она меня родила,
ты знаешь, как она тяжело рожала, какая я была вся больная? А у мамы
своего угла нет. И потом, куда ты собираешься поместить ребенка? В
столовую? В коридор? У ребенка нет своей комнаты, о чем мы говорим!
Я собралась тут рожать, а у ребенка нет своей комнаты! Ты ни о чем
не думаешь, тебе на все плевать — что там, как там, как у меня со
здоровьем, может, я там сдохла уже давно, ты не заметишь, если я
сдохну с животом таким! Зачем все это надо? Зачем я собралась
рожать, я не понимаю, потому что — что ты дашь ребенку? А ты еще
хочешь детей!
Но я никогда
не говорил, что хочу детей.
Меня это не
удивляет, представь себе, тебе же ничего не надо. Сумасшедший
подожжет дом, все сгорят, зато ты, конечно, будешь ни при чем, с
тебя, как с гуся вода.
Почему ты
решила, что он подожжет?
Потому что он
укусил Натаху за палец. Ты считаешь, это нормально? Он считает —
нормально. Все нормально, ребята. Он голову откусит Натахе —
нормально. Меня в живот ударит — нормально. Все нормально.
Я считаю,
ненормально, когда Наталья Осиповна, под шэфэ, пытается поцеловать
Ивана Федоровича в ухо.
Отлично! Во
как! Мне нравится. Отлично, ты следишь за нами. Отлично! Мне
нравится. Кто же это доносит на нас? Эта стерва Марго? Ты ей поручил
следить за нами. Отлично! Муж установил слежку за женой. Отлично!
Мне нравится. Ну, и что тебе наплели про меня? Нет, ты не прячь
глаза, пожалуйста, ты, пожалуйста, рассказывай, не стесняйся. Мне
вот нечего скрывать. Мне нечего скрывать. Я отдала тебе все, я
отдала тебе душу, ты в нее плюнул, теперь ты следишь за мной. Мне
нравится. И ты в чем-то упрекаешь меня. Подло следишь за мной и в
чем-то упрекаешь.
Я ни в чем не
упрекаю, я говорю, что если тыкать человеку в лицо сигаретой, он
может рассердиться и укусить.
Так, все.
Так. С меня хватит. Так. Я тоже, знаешь ли, человек, у меня тоже,
знаешь ли, нервы есть. Так. Это, в конце концов, выходит за все
рамки. Так. Мое терпение лопнуло. Так. Либо ты выгоняешь вон этого
подлеца, либо я не знаю, что я сделаю. И тебе это не сойдет с рук.
Ты ответишь за все. Если со мной что-то случится, если у меня будет
выкидыш, мои родители этого так не оставят, не надейся. О-о-о, не
надейся, что ты улизнешь.
Я сказал —
Ивана Федоровича я не позволю прогнать.
Соня резко
встала.
— Это мы еще
посмотрим! — пригрозила она и вышла.
Еще пара
движений, и фон будет закончен.
Случалось,
какая-нибудь подруга Сони приходила поговорить о жене — напомнить
мне, что Соня любит меня, мои подозрения не имеют под собой никаких
оснований. Войдя, они косились на Ивана Федоровича: он смирный? Не
бросается на людей? Вы уверены? Вы гарантируете, что он не бросится
на меня? А почему у него такой взгляд мутный? Он бешеный? А слюна на
губе? Нет, вы меня извините, но я так не могу, пожалуйста, пусть он
уйдет.
Как-то мои
штудии были прерваны невероятным переполохом. Привыкший к грохочу, к
хохоту, к визгу, к стадионным звукам, я не сразу выбрался из-за
стола, а когда выбрался и спустился вниз, там толстая женщина
кричала в трубку телефона: «Срочно! Срочно!» Теща, смешно
переваливаясь на коротких ногах, несла тазик с водой! Кто-то рычал
мне в лицо, что это я довел Соню до нервного срыва, собака,
возомнившая себя человеком, мне дороже жены. Бося, насколько я успел
разглядеть, порывался набить мне морду. В это время приятель Боси
палкой выгонял Ивана Федоровича из дома. Иван Федорович дрожал и
визжал.
Меня долго не
пускали к Соне. Из спальни раздавались крики. Она плакала, ее
пытались успокоить, ей говорили — потерпи, а что делать, терпи, у
тебя еще не самый худший вариант, мы же говорили тебе, мы тебя
предупреждали, а ты — я люблю его, ну и терпи, а что делать. Она
выкрикивала мое имя. Юноша с эспаньолкой (не могу вспомнить его имя)
стоял рядом и жаловался — как она его любит, не понимаю — за что. Не
понимаю. Такая женщина — и так любить ничтожного, жестокого,
эгоистичного и, вы меня извините, ограниченного человека.
Я побрел к
себе. Не помню, сколько я просидел за столом. Я подозвал Ивана
Федоровича. Он смотрел преданными глазами. Он смотрел с готовностью
принять любой мой приговор. Я, кажется, говорил: войди в мое
положение, я старею, а эта женщина... Эта женщина... Она… Не знаю.
Не знаю, как тебе объяснить. Она — жена… Пусть там все такое, пусть
она… Да, у нее жалкая серая нечистоплотная душонка. Да, мы оба
понимаем, что так нельзя — нельзя младенца вышвыривать на улицу,
ведь ты, в сущности, младенец, — он умрет до утра, он… Я не знаю. Не
знаю. Все так сложно, все так мучительно. Если бы ты нашел выход,
если бы нашел нового хозяина. Господи, зачем я согласился?.. Пойдем,
я провожу тебя до ворот.
Этих слов я
не смогу никому простить, даже если проживу сто лет и умру крепким
стариком.
Я взял его за
локоть и повел из дома. Он доверял мне. Он, наверное, думал, что мы
идем гулять, и весело мотал головой.
Если Бог (или
черт) поможет, я постараюсь сухо описать изгнание Ивана Федоровича.
Сухо.
Он отбежал в
сторону и замер. Я сказал — уходи. Он подумал, что игра началась, и
весело моргал глазами. Я махнул рукой — уходи, ты слышишь? Уходи и
не возвращайся. Он отпрыгнул назад, приглашая меня за собой. Нет,
сказал я, ты не понял, я прогоняю тебя. Он закивал головой — да, да,
гулять, болтать, я жду. Я сделал вид, что подбираю камень. Он
отбежал и остановился. Я махнул рукой. Он бросился со всех ног.
Целую неделю
он простоял напротив ворот и смотрел на мои окна. Потом Марго
Григорьевна нашла способ удалить его. Она повесила на воротах
швабру. Я б никогда не догадался, но эти люди, я говорю о людях
вообще, о людях, которые знают, какая пища полезна, как бороться с
осами и старухами, эти люди невероятно изобретательны, когда дело
касается их собственного покоя.
Изгнание
Ивана Федоровича не уберегло мир Сони от катастрофы. Мне очень жаль.
Ребенка мужеска полу извлекали уже из мертвой Сони. Я-то думал, она
сбежит с Босей или с кем-то еще, они менялись, мужчины, которым она
верила. Потом я узнал, что Бося бил ее. Он, кстати, бывает у меня.
Бося говорит, что как воспитанный мужчина я должен понимать, что
платоническая привязанность к Соне не может не перейти на ее сына. И
поглядывает на блондинистого Альберта (да, имя ему придумал Бося),
который пытается скакать на мяче. Недавно Бося сказал, что ему нужен
совет, он принимает советы только от умных людей. В общем, он
влюбился в одну девушку, да. Влюбился, значит. Не то что отсутствие
средств мешает браку, средства-то он найдет, его все рестораны
приглашают играть, они просто в очередь выстраиваются, просто он не
хочет размениваться, он музыкант, а не лабух. Тут мои ребята затеяли
один интересный проект, я вас познакомлю, отличные ребята. Монетки
так и посыплются. Просто негде пока жить, а он хочет, чтобы его жену
окружали интересные, исключительные люди, а у вас много незанятых
комнат. Конечно, я буду платить. Не сразу, вы же понимаете. Анжела
(ее зовут Анжела) могла бы гулять с Альбертом. Оба на А: Альберт,
Анжела. Как интересно. Правда?